А что говорит в пользу версии о свидетеле, которого где-то отыскал Ротман?
Этим свидетелем может оказаться такой же убогий, каков он сам. Да и вопрос: свидетеля чего он обнаружил? Может, и вовсе — случайно отыскал человека, способного подтвердить алиби его несчастного племянника? Но что тогда означает попытка убрать Ротмана? Он рисковал напасть на след? Он уже напал на след? И если «череп» — злодей, отправивший Фрица Ротмана на каторгу, а сам ставший почтенным и богатым горожанином, то почему он лично гоняется за бедным воришкой, а не заплатит деньги человеку, способному избавить от Ротмана без особых затруднений? Не может же быть, что «череп» и есть тот, кого наняли! Как-то больно нелепо он себя ведёт для наёмного убийцы.
Вся эта куча вопросов одолевала Лабрюйера по дороге домой.
Вскипятив на спиртовке воду, он приготовил себе кофе, к кофе — малую стопочку коньяка, для сугреву, и вдруг понял, что неплохо бы заодно и поесть. В мешочке за окном была копчёная треска, в другом мешочке — хлеб, в маслёнке на подоконнике — масло, что ещё нужно одинокому мужчине средних лет для полного счастья?
Усмехнувшись этой мысли, он тут же всё испортил — слово «счастье» потянуло за собой имя «Наташа». Надо же ответить на письмо!
Злясь на себя и на весь белый свет, Лабрюйер достал бумагу и чернильницу, посмотрел, какое пёрышко вставлено в ручку, понял, что таким погнутым даме писать нельзя — оно даже самый лучший почерк, с правильными нажимами и волосяными линиями, погубит. Он нашёл коробочку с новыми перьями, уселся за столом, придумал отличную первую фразу: «Наташенька, я был счастлив получить твоё письмо». Без всяких унылых обращений — ещё только не хватало начать со слов «Милостивая государыня!».
И тут оказалось, что чернила в чернильнице высохли.
Лабрюйер сделал бутерброды, поел, насладился горячим кофе и хорошим коньяком. Потом он оделся и вышел из дома.
На Гертрудинской была мастерская скорняка Шнеерзона. Старый Абрам Шнеерзон знал о меховых шапках решительно все — Лабрюйер подозревал, что на вопрос, в какой шапке Моисей водил евреев по пустыне, скорняк тут же ответит, изобразив на бумаге каракулевый «пирожок».
— У нас таких не делают, — сказал Шнеерзон, изучив улику. — Хорошая, дорогая вещь. Хотите такую же?
— Нет, я хочу понять, откуда она взялась.
— Неужели на улице нашли?
— На кладбище, — честно ответил Лабрюйер.
— Оставьте мне её, я посмотрю. Очень, очень хорошая шапка для холодной погоды! Господин Гроссмайстер, вы вернулись в полицию?
— Считайте, что вернулся, — ответил Лабрюйер, не объяснять же старику про наблюдательный отряд.
— Это хорошо, это очень хорошо. Работа в полиции вам подходит.
Лабрюйер усмехнулся — Шнеерзон помнил его молодым и бойким агентом, который как-то чуть не двое суток просидел в мастерской у витрины, наблюдая на дверьми пятиэтажного дома напротив. Тогда скорняк, заинтересовавшись, подкармливал его, приносил домашние пирожки и чай.
Внук Шнеерзона сбегал за орманом, и Лабрюйер поехал на Конюшенную к Панкратову.
Тот, как оказалось, переселился из своей квартирки в комнату, оставленную изобретателем. Там окно было расположено удачнее — чтобы обозревать всю улицу.
— И самовар мой тут, могу хорошим чаем напоить, — похвастался Панкратов.
— Что, нет охотников эту комнатушку снять?
— Она мне пока что самому нужна.
— Ставь самовар, Кузьмич, а я пока свои похождения расскажу. Помнишь Ротмана?
— Как не помнить! Неужто помер?
— Хуже того — жив, но такой жизни врагу не пожелаешь.
Узнав, в каком состоянии Лабрюйер обнаружил старика, Панкратов даже затосковал.
— Надо ж! Есть Бог на небесах — по делам вору и мука, а всё ж жалко дурака. Погодите, Александр Иваныч, я на стол, как полагается, накрою, у меня тут столько всякой дребедени...
— «Рижский вестник» читаешь?
— Да почитываю, слежу за делом Раутенфельда, любопытно — точно ли спятил или прикидывается... — Панкратов сгрёб со стола стопку газет и с удивлением уставился на то, что обнаружилось под ними.
— Надо ж, а я и вовсе забыл. Чудак-то мой за чертежом не вернулся, — сказал Кузьмич. — Трудился над ним, трудился — и даже не вспомнил. А ведь картина, художество!
Чертёж странного аппарата, то ли аэроплана, то ли лодки, был выполнен отменно.
— Странно, что не пришёл.
— Вот и я о том же.
— Дай-ка ты мне этот шедевр, — вдруг попросил Лабрюйер. — Покажу его кое-кому.
Потом он и сам не мог понять, какого беса вздумал, будто Енисееву, успешно притворявшемуся чертёжником, будет интересен невозможный летательный аппарат.
— Да забирайте, мне эта механика ни к чему. Дайте-ка я в газетку заверну.
За чаем они потолковали о двух убийствах в Агенсберге.
— О том, что я ищу Груньку-проныру, точно знала Нюшка-селёдка, — сказал Лабрюйер. — Но вот что любопытно — если Нюшка-селёдка знала, кому рассказать о моём розыске, то отчего же она служит судомойкой? Отчего не выпросит у того человека хоть немного денег, чтобы жить получше?
— Так, может, потому и жива, что денег не просит.
— А предупредила ради христианской любви к ближнему?
— За такое грех не попросить.
— Надо бы эту Нюшку-селёдку допросить, да построже.