В забранное слюдой косящатое окно падал ласковый жёлтый луч, солнечный зайчик мельтешил по гладко оштукатуренной стене княжеской книжарни.
Авраамка выглянул на улицу. Внизу осыпался жёлтыми и красными листьями раскидистый клён.
И вспомнилось, нахлынуло в душу давнее, руки сами собой сжались в кулаки, зубы сомкнулись от негодования.
Такой же день тогда был, так же клён терял свою листву, так же утренний луч игриво косил в окошко, так же подворье княжое заполняли гружёные телеги, и дружинники-чудины, хмурые, неприветливые, возвращались с полюдья.
В библиотеке, на том месте, где сидит сейчас инок Худион, тогда сидел его, Авраамки, отец. Старенький был, сухонький, уже руки дрожали от немощи, глаза видели плохо, слезились, вот и вывел он на дорогом пергаменте пару неверных буквиц.
Влетел в покой, как всегда, быстрый, скорый на руку князь Глеб. Скинул алое корзно, грозно ходил между столами, гневный, недовольно сверкал глазами. Заметно было, ищет, на ком сорвать зло.
Неведомо, как углядел князь отцову оплошность, но, увидевши, побагровел от ярости и крикнул холопам:
— Взять его! На Ярославово дворище! Выпороть! Чтоб знал, как княжое добро портить!
Отец побоев княжеского ката не вынес, испустил дух. И тем самым вечером, когда лил слёзы Авраамка над умирающим родителем, поклялся он князю Глебу отомстить. Но как мстить, что делать? Князь — не простолюдин, не подберёшься к нему ночью с ножом. К тому же пагубой и злом порой казалась Авраамке месть. Гнал он прочь саму мысль о мщении, старался отвлечься, уйти в работу, но всё же занозой сидело в сердце: князь — ворог. Ещё видел вокруг Авраамка, слышал в разговорах на торгу, чуял в шепотке за спиною — не люб князь Глеб новогородцам. Собирались кучками по углам и житьи, и ремественники, и простолюдины, вели меж собой тихие, осторожные беседы.
Князь Глеб свирепел, днями не показывался на людях, сидел сиднем в тереме, а то отъезжал из города в лесные пущи, на ловы. Авраамка же весь ушёл в работу. Переписывал старые летописные своды, переводил с греческого старинные хроники и поучения святых отцов Церкви, рисовал заставки и картинки.
Так бы и шла, и тянулась медленно, как тягучий хмельной сон, жизнь молодого списателя, но вот однажды шумом и суетой наполнились княжьи палаты.
— Что случилось? Холопы забегали, челядинки спешат куда-то? — спрашивал недоумённый Авраамка Худиона.
Инок, теребя перстами жёсткую бородёнку, пояснил:
— Княгиня Глебовне чадами едет из Киева. Видать, истосковалась по супругу любезному.
Выглянул Авраамка во двор, протиснулся, сам не зная для чего, сквозь толпу зевак на крыльцо и, словно заворожённый, смотрел на стройную высокую красавицу в ромейском багрянце.
Шла по двору, высоко неся голову, молодая княгиня Роксана, сказочной царевной плыла она невесомо по воздуху.
Перехватило у Авраамки дыхание, стоял он, зачарованный, ничего, кроме красоты этой неземной, перед собой не видя, пока не толкнул его кто-то грубо и больно в плечо.
С того часа и ожесточение, и зло на Глеба покинули его, одно осталось в душе — любовь к Роксане.
Как-то задержался он в книжарне допоздна, всё копался при свете свечи в старых, Иоакимовых времён ещё, свитках, когда вдруг наполнил душную палату терпкий запах восточных благовоний. С трёхсвечником в руке проскользнула в палату красавица-княгиня. Заметив Авраамку, она удивлённо приподняла брови.
— Кто ты? — спросила.
Голос у княгини был мягкий, тонкий, ласковый, такой, что сердце гречина зашлось от нежности.
Я... Авраамка, списатель княжой, — отмолвил он, низко кланяясь.
— Чегой-то припозднился ты тут, списатель. Нощь на дворе, — строго сказала Роксана.
И вдруг в улыбке расплылись её тонкие уста, не выдержала, засмеялась она, глядя на растерянно хлопающего глазами Авраамку. И смех был не обычный, а какой-то чистый, как перезвон колокольчиков.
Снова неловко кланялся Авраамка, а Роксана подсмеивалась над ним, вышучивала, говорила:
— Чудной ты, гречин. Прирос, что ль, к полу? И язык, верно, проглотил, молчишь? На-ка вот, прочти, что писано.
Она протянула ему ветхий свиток греческого письма.
Авраамка читал, запинаясь, переводил, почти не вникая в смысл, то краснея, то бледнея от смущения.
— Ладно, довольно. Ступай отсед, — сказала наконец Роксана, забирая у него свиток.
После того вечера каждый день стал оставаться Авраамка в книжарне до позднего часа, но княгиня больше не приходила — верно, забыла про него, или не приглянулся он ей особо. Да и кто он, в конце концов, был такой? Подумаешь, списатель! Рукава долгой свиты истёрты до дыр, грубые постолы на ногах истоптаны, изношены, лицо с тёмными кругами вокруг глаз бледно от долгой работы.
Смотрел Авраамка на себя в греческое медное зеркало, смотрел и вздыхал. Всем, казалось, он несуразен — нос длинен и словно переломлен горбинкой, худоба так и выпирает, аж кости ключицы проступают, борода какая-то, словно примятая, волосы кучерявые торчат в разные стороны, спадают неровно на чело. Конечно, разве мог он понравиться этакой писаной красавице?