Часа в иерусалимском Музее Рокфеллера, наполненном почтенными и редчайшими древностями, хватает, чтобы понять кое-что о космическом масштабе и человеческих усилиях: фарфоровые слоники, стеклянные ежики, пингвины, львята, черепахи, крокодилы, куклы и куколки, сам принцип анимации с его способностью одушевить любую чурочку – все это не сильно эволюционировавший пантеон языческих божеств, божков, скромных и величественных, яростных и смирных сгустков силовых полей мироздания и мнительности. В то время как человек – вместе со своим неизменным на протяжении тысячелетий телом, до сих пор всегда готовым при малейшем стрессе залить нас по горло адреналином, топливом мышц, которого когда-то хватало, чтобы удрать от саблезубого тигра, но чаще от такого же
Конечно, детство человека – это отчасти детство человечества. Но там, в музее – среди бесконечных, нетронутых с конца 1930-х годов витрин, кропотливо уставленных крохотными, порой забавными идолами и разносортными прообразами пенатов, женскими фигурками с формами, пышущими плодородием, – там чувство жалости к человеку, древнему и современному, встревоженному и уповающему, мучающемуся и молящему, отчего-то оказалось особенно пронзительным.
Да, монотеизм, хоть и уклонялся от метафизики искусства к простоте варварского атеизма, с точки зрения древних греков, несомненно, был шагом во взрослость, в обретение опоры посреди нежилых звездных туманностей. В просторечии это называется мужеством. Оно, мужество, никогда не бывает лишним, особенно теперь, в момент агонии ХХ века, доказавшего сполна, что не только человек бессилен перед антропологией, но и антропология бессильна перед вечностью, а та – перед словом.
Ибо вечность более интересна с точки зрения поэтической, нежели онтологической. Вечность – это и самовоспроизводящаяся память, и сущность-океан, накапливающие дары сознания в виде устремленных к канонизации, вероятно, безличных, вероятно, безадресных текстов. Они накапливают временные наделы просодии. К слову «вечность» обращаются реже, чем к россыпи смыслов, связанных с этим понятием. Апофатическое говорение – невроз, вызванный загадкой вечности. Вечность просторечия – это скорее сказочные, то помогающие, то сдерживающие духи предков, обитающие поблизости от своих потомков. Если некое изощренное сознание и способно представить вечность фигуративно, то в виде камней под ногами и звездного неба. И это только конечные образы довольно-таки «бесконечного» понятия. Камни суть своего рода «книги» миллионолетий. Наверняка каждому из нас в той или иной местности встречались камни, происхождение которых отчаянно драматично с точки зрения Творения. Прибытие частиц из глубин Вселенной, формирование на уровне звездной пыли и космического щебня, геологически возвеличенные процессы кристаллизации, диффузии, растворения, окисления… Все это составляет страницы каменных «изданий».
Разумеется, мир без взгляда человека не существует, но работа сознания, обращенного тоннельным взглядом в беспамятство, способна наделить доисторичность если не жизнью, то плодоносной осмысленностью.
Смысл есть понимание тайны, искусство ее обнажения. Извлечение смысла начинается с поиска возлюбленной – тайны. Но иногда она является сама – ослепительно нагая, и иметь с ней дело возможно, лишь взяв в руки щит Персея. Это особый род отношений со смыслом, больше похожий не на любовь, а на поединок с широко закрытыми глазами. Рискованная и тревожная работа, после которой в руках ни синицы, ни журавля, а ужасающая, полная живых драконов голова сущности, на которую по-прежнему не взглянуть, но ее можно использовать как оружие истины и особый светоч, вроде черного солнца, излучающего ночь с пылающими звездными горами, туманными облаками постижения и пределом мироздания, совпадающим с пределом человека, неспособного, оставаясь в живых, обратить свой взор к лицу, проступающему в мерцающей бездне космоса.
Воображение способно тягаться даже со смертью.
«Яма»
Впервые я познакомился с алкоголем в пивной «Белая ладья» – на углу Столешникова и Дмитровки. Дело было в январе 1989-го, я сдал сессию досрочно, каждый день ходил в бассейн и снисходительно поглядывал на мучения товарищей, бившихся над пересдачами. Наконец други мои отстрелялись и решили напиться. Я поехал с ними – открывать для себя новый мир. Тогда еще не было метро у Савеловского, и мы ехали на троллейбусе через засыпанную снегом Москву, еще нетронутую Москву моего детства, с сугробами, хрустящую, с серпантином и мишурой в скудных витринах, с горками яблок «джонатан» в вазах, с вывесками «Металлоремонт» и «Дом быта», – нынче уж нет ее, все стерло и затоптало новое время, все старые спящие дворики и скверы, заросшие ясене-кленами и сиренью, весь распашной простор проспектов, теперь наполненных от утра до ночи апоплексическими заторами и среднеазиатскими толпами.