Мне потому пустыня кажется любопытной, что в ней хорошо вспоминается вся прежняя жизнь. Эффект поразительный, вероятно, потому, что в ритмической линии холмов ничто не заслоняет действительность, ее из-за бедности событий как бы совсем и нет. Таким образом, внутреннее становится ближе. При долгом переходе по пескам без всякой связи друг с другом вспоминаются отдельные вспышки, проблески сознания детского совсем, даже младенческого мира. Память приникает вплотную, становится плотью, еще одной частью организма, столь умаленного в обстоятельствах физически труднопереносимых и притом нравственно-обостренных, мобилизованных. Ты бредешь и бредешь и бредишь, взбираешься на один холм, спускаешься к другому, при этом вероятные галлюцинации от обезвоживания и переутомления оказываются почему-то терпимыми, не пугают – слишком уж разум затоплен солнечными воспоминаниями. В сущности, пустыня – огромная песочница, в которой так легко снова оказаться в собственном детстве. Она полна миражей, как и заря жизни, более насыщенная ожиданиями и надеждой, чем взрослость. В пустыне становится понятно, что само по себе сознание печально. Если пытаться извлечь его содержимое в виде случайных воспоминаний, ощущений существенности того или иного, непременно отыщется элегический мотив минувшего, ускользнувшего, какое-нибудь одно из первых припоминаний, например залитая солнцем детская комната, распахнутая на балкон дверь, посылочный ящик с игрушками, кубиками, юлой. И даже радость утра очередного дня, с какой обычно просыпался, этот драгоценный восторг перед новизной мира – все это теперь словно залито слоем янтаря, совершенно непроницаемым, притом что каждая деталь в сохранности, но не извлечь, да и незачем, говорит нам элегия памяти, суть которой – истечение и ускользание, но только с ее помощью можно бросить вызов забвению. Сознание – печальный воин. И пустыня – то место, где его трудная и важная работа становится видна как нигде.