Да, невообразимое, невозможное свершилось… И свершил это Гарсия. Гарсия — или… или то новое, что властно преобразовывало жизнь — новые люди, новые силы, перед которыми оказался беспомощным ушедший корнями в старину простодушный Цицикорэ…
Бедняга ожидал, что народ высыпет на улицу, рука об руку, плечом к плечу двинется гневной волной на выручку своему старейшине, не простит какому-то заезжему, приблудному человеку нанесенного ему, Цицикорэ, оскорбления!
Но — о позор, о стыд! — никто не проронил ни слова! Ни единая душа!
И Цицикорэ остался с разбитым сердцем, с омраченной душой. Разве он был теперь человек? Да нет, какое там, — источенный, хрупкий камень, когда-то твердый и нерушимый, а ныне — изъеденный, истлевший, готовый распасться в пыль!
Покровитель стольких нуждавшихся в защите, он сам оказался в трудную минуту без защитника! Никто не бросил ему даже простого сочувственного взгляда! Можно ли было это подумать?
Только и оставалось Цицикорэ, что желать себе смерти. И смерть явилась ему, явилась не во сне, а наяву. Он видел ее собственными глазами! Она была закутана в черную бурку, а коса белела, блестела в ее руке.
Цицикорэ не был человеком, повидавшим свет, — ему не довелось путешествовать, и это считали большим его недостатком. Всю жизнь он был словно гвоздями приколочен к своему очагу, ни разу не уезжал из родной деревни.
— Мой пуп, говорят, закопан тут, в этом очаге — чтобы я не отбился от дома, не одичал!
Он не видел ни разу Тбилиси, не имел понятия об электрическом освещении, о поезде знал только по чужим рассказам. И этим гордился и похвалялся!
— А что в нем особенного, в этом вашем Тбилиси? Рассказывают прямо-таки чудеса, но я ничему не удивляюсь и ничего не боюсь. И видеть вашего Тбилиси не хочу! Что мне там делать? Ни за что в город не поеду!
По голосу и тону можно было, правда, заметить, что этот бесхитростный, выросший на лоне природы человек испытывает какой-то мистический страх перед городской цивилизацией. Но гордость не позволяла ему признаться в этом.
Старость, как говорит пословица, и льва одолеет. Одолела она и Цицикорэ. Ему стало трудно ходить — потом он простудился, но из той же своей извечной гордости не пожелал лечь в постель… И болезнь, осложнившись, унесла его.
В 1915 году, в тот самый день, когда гудок первого поезда Кахетинской железной дороги донесся до нашей деревни, сельчане хоронили Цицикорэ.
При звуке отдаленного паровозного гудка соседи удивленно переглянулись.
— Ведь вот, боялся бедняга поезда — и вовремя ушел, подгадал срок!
В ночь, когда умер Цицикорэ, не падали с неба звезды, не шумели и не гремели воды, не свистел и не рыдал ветер, как это непременно бывает, по народному поверью, в час смерти великого человека. И собаки не выли всю ночь напролет. Ничего похожего в ту ночь не происходило.
Это была тихая, прохладная ночь — как обычно ранней осенью.
Наутро, когда выгоняли стадо, деревенские женщины по привычке собрались в кружок на перекрестке.
— Ох, беда!
— А что случилось?
— Как, ты не знаешь?
— Чего не знаю?
— Не слыхала о нашей утрате?
— Да нет же! В чем дело?
— Рухнула опора нашего села! Вчера ночью Цицикорэ отдал богу душу!
— Ох, горе! Беда! — разахалась вторая.
— Что это услышали мои уши? Что с нами теперь станется?
Многие огорчились искренне, от всего сердца. Пожилые женщины расчувствовались, слезы покатились по морщинистым щекам.
С кладбища крестьяне возвращались понурив голову, с растерянными лицами.
— Что теперь будет? Под гору покатимся! Без старшего остались! Эх, какого мудрого человека бог у нас отнял!
В домах поднимали чашу за упокой души Цицикорэ.
— Вернул богу душу наш Цицикорэ! Теперь он — в плену у сырой земли! Ушел от нас! Помянем его, ребята, наполним чаши! — говорил какой-нибудь Туха, Баха, Хота, Бирхла или Бохвера, спуская темно-красную струю из кувшина в глиняную чашу.
— Эх, не услышать нам больше отеческого наставления Цицикорэ!
Даже сам Саватели склонился перед памятью покойного — подошел к гробу, ударил по крышке ладонью и сказал с искренней печалью:
— Скоро ли еще породит мир такого человека?
Не нагнется высокий — так низкий не дотянется. Недаром говорится: нельзя сварить две бараньи головы в одном котле!
В день похорон Цицикорэ в нашей деревне не было видно ни одного улыбающегося лица. И только в воздухе стоял запах щедрых поминок.
— Эх, не пройдется больше Цицикорэ по нашей деревенской улице, постукивая своей палкой!
— Не хлестнет никого, точно плетью, горьким словом!
— Разве правда — плетка? Правда, как сказано мудрецами, сухое дерево заставит зацвести! Погоди — еще вспомнят заслуги Цицикорэ, еще будут ценить его дела на вес золота!
— Обездолила нас проклятая смерть! До крайности довела!
На похоронах старухи утирали слезы и качали головами: «Чего оно стоит теперь, наше село, после смерти Цицикорэ? Не село — а селище! Да, да, селище, развалина, пустыня! Конечно — пустыня, с тех пор как ушел в могилу Цицикорэ».
Те, кто помоложе, улыбались.
Старики же с плачем провожали покойника.