Нежданно пришедшие стихи преобразили жизнь заключенного священника. Там же, в ПКТ, у него рождается замысел поэмы о Церкви как о вечно живом древе. Он задумал поэму как некий манифест, который бы помог российским верующим очистить Православие от тех уродливых наростов, которые искажают Евангельскую весть. Он вспоминал: «Идея поэмы «Хвалебный примитив юродивый в честь Бога, мирозданья, родины» родилась под влиянием классиков эволюционизма – Тейяра де Шардена и Владимира Вернадского – в те далекие годы, когда я отбывал свой лагерный срок в 37-ой Пермской политзоне. Тогда возник план, уйдя в ссылку, взяться за фундаментальный труд, объясняющий первопричины катастрофы, постигшей российскую православную империю в 1917 году, а также тяжкого кризиса, поразившего само российское Православие, – кризиса, который и ныне углубляется с каждым годом»5.
Советские концлагеря существенно изменились со сталинских времен. Но основная цель, которую преследовала администрация лагеря, – унизить и сломать человека, – оставалась прежней. Для этого применялись те же самые методы, которыми пользовались сталинские и нацистские начальники. Анатолий Марченко в своей книге «Мои показания» так описывал лагерный быт 70-х годов: «Как всякий новичок, я настороженно присматривался к людям и обстановке, а заодно, не теряя времени, устраивался на новом месте. Казалось бы, чего уж там зеку устраиваться, какое такое у него имущество, движимость и недвижимость? Однако у новичка в лагере хлопот полон рот: надо найти место в бараке, получить койку, тюфяк, подушку, одеяло, постельные принадлежности, форменную спецовку для работы, за все расписаться, все пристроить к месту…
Мне показали завхоза моего отряда – тоже зека. Он повел меня за койкой, по дороге расспрашивая о том, о сем: откуда родом, за что попал, какой срок. Узнав, что шесть лет, он ухмыльнулся: «Срок детский!» Многие потом тоже улыбались, услышав, что мне осталось сидеть пять лет с небольшим довеском. За углом барака, куда меня привел завхоз, валялось несколько ржавых железных рам от коек. Мы выбрали, какая получше, и я потащил ее в барак. Там все было плотно забито «спальными местами»; койки стояли одна на другой в два этажа, попарно сдвинутые вплотную. Мне нашлось местечко во втором ярусе. Я закрепил свою раму на нижней койке, и мы вдвоем отправились искать деревянный щит (сбитые вместе четыре узкие доски, их кладут на раму вместо сетки). Облазили всю зону – наконец нашли подходящий. Тумбочки в бараке – одна на четверых. Завхоз показал мне мою половину полочки, но мне еще нечего было туда класть – у меня не было даже своей ложки.
Пока я устраивался, наступило время обеда. Зеки потянулись к большому бараку-столовой, я пошел за всеми. Внутри барака-столовой очень тесно стоят длинные столы из грубых, кое-как окрашенных красной краской досок; вдоль столов – такие же скамейки. Столовая набита битком. Одни, найдя себе местечко за столом, хлебают свою баланду. Другие едят стоя – кто где пристроился. К раздаточным окнам тянутся длинные очереди. Я стал в хвост к первому окну. Но как я буду есть без ложки? Заметив мою растерянность, ко мне подошел один из ребят нашего отряда и предложил мне ложку – он уже пообедал. Очередь продвигалась быстро.
Я не успел и моргнуть, как раздатчик, схватив из высокой стойки перед собой мятую алюминиевую миску, плеснул в нее черпак щей и сунул мне в руки. Я отошел и глянул вокруг: все места заняты, «приземлиться» негде. Вон у окна какой-то зек, стоя, заканчивает обед – облизывает ложку. Я пробрался к нему как раз, когда он кончил и отошел от окна; занял его место: поставил миску на подоконник и начал хлебать бурду, которую кто-то торжественно назвал щами. Потом, оставив на окне кепку и ложку, отправился в очередь за вторым. Так же ловко раздатчик во втором окне выхватил миску у меня из рук, стукнул по ней черпаком, и миска вылетела на обитый жестью подоконник… По дороге к своему месту я заглянул в нее: по дну растекалась пшенная размазня, приблизительно три столовые ложки. Справиться со вторым было недолго; я облизал ложку («отшлифовал», как говорят зеки) и вышел из столовой.