Медлила в ту среду ночь с выходом. Всё никак не могла понять, чего по такой слякоти надеть. Тридцать три сундука перетрясла, ничего подходящего не нашла. И напялила то серенькое пальтецо, которым моль-кружевница всю зиму лакомилась. Шаль пуховую на головку набросила, в ботики три ноги засунула. Всё равно в темноте не признают.
Неслась ночь по пустым переходам, как студентка, на экзамен опаздывая. Вспрыгивала по лестницам подземным, будто барынька оскорблённая, от настырного ухажёра убегая. Вырвалась из стеклянных дверей метро, словно цыганка, от милиции удирая. Запыхалась, разрумянилась, зацепилась за ветку бусами. Разлетелся бисер во все стороны, разметался над домами, над бульварами, не собрать его, вот и махнула крылом.
А тем временем не вдруг, а потихонечку опустели центральные площади, обезлюдели проулки спальные, разошлись восвояси лоточники, затворились киоски цветочные. Расстелила ночь над крышами волосы, бережно их щёткой сквера расчесала, на своё отражение в витринах любуясь. Крутилась вокруг большущей лужи: справа красавица и слева вроде не страшная. Посредине лужи ноготок-месяц плывёт, с того края лужи звёздочка играет, и дрожат в студёной воде освещённые окна. А кто и куда в темноте направляется, за это ночь московская не в ответе. Вот и правильно, ведь в этот поздний час бродит тенью по городу Недайбог, с ломом в руке, с пилой в мешке. Он ступеньки лестниц выламывает, в парке ножки скамеек подпиливает, в темноте не видно, всё чего-то откручивает, да подкапывает, да расшатывает. Лампочки у фонарей выбивает. Разные машины под окнами запускает голосить оглушительно. Шляется по Москве Недайбог, неприятности на улицах рассыпая. Мужикам, что курят на балконах, сомнения в головы засевает. У дородных баб, сладко спящих в натопленных спаленках, весь последний разум вытряхивает.
Загудела в темноте «Скорая». Дымом-гарью потянуло с Ордынки. Гикнуло в проулке Коломенском. Запыхтел из телевизора Сам-Первый. Затянули у подъезда песню марширующие из пивной мужики. Но потом всё умолкло, задремало, застыло… только слабые огоньки фонарей, далёкие звёзды-бисерины да тоскливые окна московские тут и там на ветру трепетали.
В этой темени загустелой, в этой тишине настоявшейся медленно плыла льдина по серёдке реки Москвы. На ней три рыбака молчаливо над лунками горбились. Курил сигаретку молодец Вадим. Сквозь зубы напевал Топтыгин, сон отгоняя. Рыбарь-главарь лесу распутывал и в лунку чего-то крошил. Будто птица малая в тесной клетке, трепыхался огонёк в керосинке. Возле них дремал, свернувшись калачиком, ничейный пёс Лохматый. И своим потерянным голосом разговаривал с Молчальником во сне: