Бычков долго стоял у окна, смотрел на заснеженную площадь и думал о том, что, кажется, совсем недавно он был таким же пацаном, как эти двое, разве что жизнь сложилась у него поудачливей. Рос он в нормальной семье, отец с матерью ладили, не помнил он ни пьяных драк, ни ругани. Его даже ни разу не пороли ремнем, чего не могли сказать о себе многие его сверстники. Только однажды отец поднял на него руку, но не ударил, — а лучше бы ударил! — отвернулся и ушел в другую комнату. Случилось это после того, как, придя с рыбалки, Витька с торжеством сообщил, что соседский мальчишка нечаянно сломал его самодельную удочку и Витька пожаловался его отцу, за что мальчишка тот был жестоко выпорот, а ему обещана новая удочка из магазина.
Уже тогда, в раннем детстве, он, Витька Бычков, навсегда уяснил для себя, что ябедничать подло. Позже, в школе, доносчикам устраивали темную, объявляли бойкот, вплоть до того, что родители переводили их в другие школы. Было это своеобразным кодексом мальчишеской чести, и никому не приходило в голову сомневаться в этом.
Не сомневаются в своей правоте и эти два пацана. Где им понять, что благородное стремление не совершать подлости воровская кодла выворачивает наизнанку, превращая в заповедь: сам садись, а кореша не отдавай! Они не задумываются над тем, что отстаивают не того, кто вступился за слабого, не дал оскорбить девчонку, унизить товарища. Они покрывают преступление! По твердому убеждению, что доносить подло. Вообще подло! Кого бы они ни покрывали — вора, насильника, убийцу. Как им внушить, что есть разные понятия о чести? Что это не донос, а поступок, требующий мужества: не испугаться мести, воровского толковища, ножа в спину. Попробуй внуши, если одно только слово «донос» даже у него вызывает чувство брезгливости. И кто это сочинил статью в Уголовном кодексе — «за недонесение»? Можно ведь и по-другому: «за непринятие действий, способствующих раскрытию преступления». Хотя бы так! А то — «за недонесение»! А как же быть с убежденностью любого порядочного человека, что донос это подлость?
Но Полетайку они покрывают. Это факт! Чем он их так повязал? Такой же вроде пацан. Ну озлоблен сверх меры. Так они все не сахар! Но этот колюч по-особенному. И злится он не на милицию вообще, не на «лягавку», как они выражаются, а на него, на старшего оперуполномоченного Бычкова В. П., в частности.
«Из-за того, что подозреваю его, и не без оснований, в ограблении двух ювелирных магазинов? Подозреваю! А доказать ничем не могу. И он это знает! Что же тогда? Тихонька? Не может простить, что мы его повязали? Выходит, для него Тихонька не просто воровской наставник, пахан, а что-то большее? Нашел он, видно, в нем что-то человеческое, если так привязан к нему. Из-за него он этот последний погром в магазинах учинил. Нате, мол, кушайте пироги с начинкой! С начинкой этой мы разберемся, ладно! А ювелирные как висели, так и висят. И госценностей там похищено — будь здоров!»
Бычков вздохнул, вернулся к столу, перебрал лежащие там бумаги и задумался...
...Полетайка подошел к мызе со стороны леса, присмотрелся, выжидая, не появится ли кто посторонний, потом осторожно подошел к окну и заглянул в дом. Хельга сидела на корточках у печки и подкладывала в нее аккуратные полешки березовых дров. От печного жара лицо ее раскраснелось, прядь волос падала на лоб, закрывая глаза, руки у нее были в саже, и она сдувала непослушную эту прядку, смешно выпячивая нижнюю губу. Полетайка засмотрелся на нее, не замечая, что и сам оттопыривает губу и дует куда-то в нос. Поймав себя на этом, он усмехнулся и легонько стукнул по раме. Хельга обернулась, вгляделась в мутноватое, в подтеках стаявшего снега, окно и пошла из комнаты. Полетайка, припадая на правую ногу, поднялся по ступенькам крыльца и встал так, чтобы открывшаяся дверь скрыла его. Когда Хельга, оглядываясь, вышла на крыльцо, он ухнул филином прямо у ее уха. Хельга вскрикнула, обернулась и, увидев Полетайку, ткнулась головой ему в грудь.
— Ты чего? — растерялся Полетайка. — Ну чего ты?! Плачешь, что ли?
— Ага... — Не поднимая головы, она крепко обхватила его за плечи.
— Чего плакать-то? Ну?.. — Полетайка пытался заглянуть в лицо Хельги, но она отворачивалась, вытирала слезы перепачканными в саже руками, опять утыкалась ему лицом в грудь и, по-детски шмыгая носом, торопливо говорила:
— Я все одна! Одна!.. Легко, думаешь, тут одной? Я да коза, и больше никого! Мать приезжала, хотела к себе забрать... Я говорю, отец вернется, а тут пусто. Не поеду! А она говорит: не вернется он никогда! Таких, говорит, стреляют, как собак бешеных! Выгнала я ее. А знаешь, как одной страшно! Ночью очень страшно, Коля!
— Ладно, ладно... Все! — Полетайке удалось наконец заглянуть ей в лицо. — В трубочисты записалась?
— Почему в трубочисты?
— Лицо в саже.
— А-а! — засмеялась Хельга. — Печку топила. Пойдем! — И, схватив Полетайку за руку, потащила в дом...