Читаем Нестандарт. Забытые эксперименты в советской культуре полностью

Аналогичным образом проявления человеческой «животности» в романе составляют весьма широкий спектр, и регулируются они опять-таки темпоральными закономерностями. Если Танины отклонения от поведенческих норм человечности еще более-менее вписываются в традиционные представления о «забытой» непосредственности, которая периодически прорывается сквозь культурные табу («Только глядит до сих пор зверем»[340]), то Лидочкино анимистическое восприятие – это уже скорее предвидение, нежели остаточное явление. В своих не то мечтах, не то галлюцинациях о насильнике Сове девочка упоминает «пушистую темноту» и «морозную шерсть»[341], а затем воображает скорое соитие: «Я очнусь для свидания; в крови, осененной перышками, проснется веселье от теплоты»[342]. Само надругательство, совершенное Совой на пределе человекоподобия, в облаке одеколона «Шипр» и во «франтовом костюме»[343], рассеивает Лидочкины иллюзии на предмет межвидового романа: «Ты будешь за дверью пугать подруг, – фантазировала она в отношении совенка, – глядеть в окно на снег и прикасаться к шее теплым»[344]. Тем не менее когда в шестой части Сова насилует Анну Михайловну, то делает она это в безошибочно птичьем облике («Это какая-то птица, а не человек, – комментирует сцену секса двенадцатилетний Аркашка. – Это сова»[345]), тогда как Лидочка отрекается от совенка, к тому моменту уже облюбованного в эротическом плане, абсолютно по-человечески. Произвольные по своей структуре, зальцмановские «панические метаморфозы», таким образом, защищены от той параноидальной дидактики, которую лаконично вобрал в себя афоризм Дж. Д. Вайнриха: «Когда животные делают то, что нам нравится, мы называем их поведение “естественным”. Когда они делают то, что нам не нравится, мы называем это “зверством”»[346]. Внеморальные животные в романе преображаются друг в друга будто бы случайно (у Зайца, например, прорезаются «красные ветвистые крылья»[347]), а иногда «забывают», в какой ипостаси они находятся в данный момент, – как, например, Сова в человеческом облике («Балабан, видимо позабывшись, делает чересчур длинный шаг протяженностью около шести метров»[348]). Одним словом, животные у Зальцмана слишком часто сомневаются в собственной природе, чтобы указывать на ошибки человека или олицетворять, в целях наглядности, концептуальные огрехи термина «человечность» в бесчеловечное время.

Весьма очевидно, что автор далек от обличительного пафоса в духе «вы звери, господа»; при этом его скепсис по отношению к всеобъемлющей, примирительной полноте неиспорченного животного существования может смутить современного читателя не менее, чем отказ поэтизировать момент как гуманистический темпоральный ориентир. Не впадая в крайности, обозначенные, с одной стороны, романтической «привычкой к метафоре» (термин Рози Брайдотти), а с другой – столь же, по сути, антропоцентричной тоской по благостной «неразрывности племен» (Доминик Петтман), Зальцман пытается говорить о дикой природе на ее же языке, что по понятным причинам значительно снижает прозрачность текста. Эта операция – признание радикальной, неинтегрируемой инаковости животного – получила широкое распространение в постгуманистической теории (если понимать под «постгуманизмом» скоординированные усилия по децентрализации человеческой субъектности). Ключевыми процессами для этого образа мышления являются «становление животным» – эйфорическое растворение субъекта в коллективном теле, описанное Делёзом и Гваттари в «Тысяче поверхностей», – и приостановка смыслообразующей «антропологической машины» у Агамбена, который советует «не искать новые… точки сочленения, но, скорее, демонстрировать ту исходную пустоту, то зияние, которое разделяет – в человеке – человека и животное, отважиться войти в него: цезура цезуры, Shabbat как животного, так и человека»[349]. Зальцману, безусловно, не занимать художественной отваги для входа в эту «цезуру»; другое дело, что на увиденное там он реагирует с нескрываемым ужасом, несовместимым ни с делёзовской групповой эйфорией, ни с агамбеновской надеждой на «предстоящие сообщества», ни с «плоскими онтологиями» спекулятивного реализма, которые уравнивают все живые организмы в их предположительной важности. Панорамное видение повествователя, не привязанное ни к каким конкретным точкам зрения, на самом деле бессубъектно, безоценочно и нарочито неразборчиво в выборе изображаемого: по емкому выражению переводчицы Зальцмана Кристины Кернер, «субъекта – как инстанции, истолковывающей происходящее, противопоставляющей себя внешнему миру, – более не существует»[350].

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология