«Я пишу тебе в перерыве между занятиями. Письмо моё может затеряться в дороге и попасть в чужие руки, поэтому — без подробностей, — сообщала Наташа. — Саша, я очень много занимаюсь. Я хочу быть достойна твоей любви. Кто я была? Взбалмошная барынька, нервическое создание, чуть было не наделала больших бед. Мне стыдно за себя прежнюю, больше ты меня такой не увидишь. Я стараюсь перемениться...»
— Так... — сказал Лабрюйер. Это «так» вмещало в себя целый монолог: я не понимаю, зачем должен всё это знать, я не понимаю, почему ты хочешь выглядеть передо мной нервической барынькой, чуть что — падающей в обморок, я вообще ничего не понимаю, но теперь придётся отвечать уже на оба письма разом, и это просто жуть.
«Саша, я должна рассказать тебе об одном человеке. Это очень важно для меня — чтобы ты знал. Он единственный протянул мне руку помощи, когда я попала в беду и у меня отняли сына, — писала Наташа. — Я месяцами жила у него в усадьбе, о нас ходили бог весть какие слухи. Саша, я признаюсь тебе, как на духу: я хотела стать его женой, хотя он намного старше меня. Я хотела быть с ним рядом до конца, чтобы отплатить ему за его доброту ко мне. Почему я пишу об этом именно теперь? Я сегодня ездила верхом по-мужски, как он меня учил, и вспоминала его. Я бы очень хотела познакомить вас... Помнишь ли ты мою серебряную брошечку?»
Прочитав это, Лабрюйер несколько ошалел. Он не ожидал от женщины, которую считал неглупой, такого дурацкого вопроса. Спрашивать мужчину, помнит ли он какую-то брошечку! Но в следующей строчке всё объяснилось.
«Я носила её с собой в кошельке и оставила в твоей “фотографии”, я думала, что потеряла единственную память о нём, которую всегда носила с собой, но ты мне вернул её. Это было — как будто он издали благословил меня, как будто он сказал: вот этот послан мной, вот этого ты сейчас полюбишь. Серебряная подкова, так он сказал тогда, на удачу, а буквы РСТ — ты уже знаешь, что они значат. Я верю в тайные знаки судьбы — и ты действительно вернул мне удачу, вернул мне счастье. Я не знаю, как благодарить тебя...»
— Да уж... — пробормотал Лабрюйер. Впервые женщина писала ему такое — и он понимал, что это правда, он ведь в самом деле и спас Наташу от смерти и помог ей вернуть сына. Но было страх как неловко.
Отложив письмо, он встал и прошёлся по пустому и тёмному салону. Свет фонарей с Александровской падал на фон — последние клиенты, почтенный член городской управы Эрнест Рейтерн, его супруга и их дочь, захотели фотографироваться непременно на берегу Средиземного моря, а может, и на крымском берегу, Лабрюйер не знал, с какой почтовой карточки мазила скопировал бирюзовую воду и крутой берег, уступами спускавшийся к пляжу, а уж замок, норовящий сползти вниз, точно стянул из какой-то книжки по средневековой истории.
Вспомнив, как фотографировали солидную пару, Лабрюйер усмехнулся — у заглянувшей на минутку госпожи Круминь глаза на лоб полезли. Наверняка потом понеслась рассказывать соседкам, что в заведение приходил сам Рейтерн! И какой он любезный, и как трогательно ухаживает за супругой, целует ей руку — от муженька Круминя таких нежностей не дождёшься, а если дождёшься, то перепугаешься, не спятил ли на старости лет.
Особое внимание кумушки уделят дочке Рейтернов, Ангелике. Девица унаследовала от батюшки широкую кость, и тут никакой корсет не поможет; крупное лицо тоже красивым не назовёшь; супруга дворника наверняка подметила все особенности фигуры и с точностью до двух недель определила возраст Ангелики. Сам Лабрюйер дал бы девушке лет двадцать пять, не меньше.
Многих членов городской управы рижане знали в лицо, а рижанки — такие, как супруга дворника с соседками, — очень любопытствовали насчёт их частной жизни: на ком женат, сколько детей, почему дочь в девках засиделась, на ком собирался жениться сын и что за спор вышел из-за приданого, изменяет ли жене, а если не изменяет — кто та дама, с которой его видели возле ресторана Отто Шварца?
Лабрюйер решил снять фон, чтобы не возиться с ним завтра с утра, скрутил в рулон, рулон отнёс в комнатушку, где хранился реквизит. Теперь нужно было сесть и дочитать письмо — Лабрюйер вдруг понял, что такие послания следует читать понемногу, осознавая каждую строчку и вступая с ней в беззвучный диалог. Когда возникнет разговор с Наташей — глядишь, и удастся понять её логику, если только у такой женщины вообще может быть логика.
Но часы пробили десять. Торчать в такое время в пустом фотографическом заведении было просто нелепо. И Лабрюйер пошёл домой.