— Да, адвокат ещё доказывал, что парень не в своём уме. С ним особо и не спорили — спятил так спятил, главное — пойман и осуждён. Так-то, господин Гроссмайстер. И Леман показал на того студента и чуть ли не на следующий день ушёл из полиции. Но мы все тогда Леману поверили — опознал парнишку, какие могут быть разговоры? А потом стал я думать, думал, думал... И так, и сяк это дело вертел в голове. Гувернантку-то ведь не нашли, жива или нет — непонятно. И на суде как-то так обошли это дело с гувернанткой... Зря мы к Гавриле ездили! Если Леман не хочет говорить — и не заговорит.
— Сам вижу.
Лабрюйер замолчал. У него в голове начал выстраиваться план действий.
— Убийца-то, значит, ещё в Риге... — пробормотал он.
Панкратов покивал.
Мартин Скуя волей-неволей слышал этот разговор.
— Если господа позволят сказать... — осторожно начал он.
— Говори, братец, — разрешил Лабрюйер.
— У меня тут поблизости тёща живёт. Наверняка всё про соседей знает.
— А ты с тёщей ладишь? — спросил сообразительный Панкратов.
— Когда как. Но могу к ней заехать ради праздника, взять жену, детей — и в гости.
— Это ты хорошо придумал.
— Тёще подарок надо бы, давно она от нас ничего не видала...
— Намёк понял, — ответил ему Лабрюйер. — Держи полтинник. Купи ей два фунтовых творожных штолена с цукатами...
Это лакомство недавно принёс в фотографическое заведение Хорь, и оно всем понравилось. Как и большинство немецкого рождественского печева, оно могло храниться долго, хоть до Пасхи.
В «Рижской фотографии господина Лабрюйера» опять было шумно — дворник Круминь вколачивал в стенку гвозди для хитрой конструкции с кронштейном, собственного изобретения, которой следовало удерживать от падения ёлку, а Хорь, стоя рядом, давал смехотворные советы, от которых Ян и Пича чуть за животы от хохота не хватались.
Ян, красивый восемнадцатилетний парень, с утра бегал, разнося заказанные карточки, а теперь, переодевшись в приличный костюм, был готов обслуживать клиентов. Костюм ему купили в складчину — десять рублей дали родители, другие десять — Лабрюйер в счёт будущих заслуг. Кроме того, Ян начал отращивать усы, и Енисеев, чьи великолепные усищи, неслыханной густоты, у многих вызывали зависть, подарил ему особую щёточку для расчёсывания и укладки, а также усатин под названием «Перу», реклама обещала, что за три недели на пустом месте от этого усатина вырастет целый лес. Это был царский подарок — флакон стоил целых полтора рубля. Но Енисеева, видимо, развлекала суета вокруг Яновой растительности на физиономии.
Пича всё собирался залить во флакончик усатина чего-нибудь неподходящего, но госпожа Круминь, догадавшись о такой диверсии, заранее пригрозила своему младшенькому розгами.
Сама она сидела за столиком, как важная дама, в новой юбке и новом жакете, и изучала альбомы с фотографиями, критикуя неудачные причёски и умиляясь мордочкам детишек.
Словом, в фотографическом заведении царил патриархальный рай, можно сказать — истинно немецкий рай, в котором все улыбчивы и доброжелательны, в меру сентиментальны и деловиты.
К Лабрюйеру поспешили навстречу, освободили его от тулупа и шапки, а валенки он снял уже во внутренних помещениях заведения. Там он обнаружил Енисеева с Барсуком, которые только что явились, но вошли не через салон, а с чёрного хода.
— Не знаю, тот ли след я взял, но на что-то подходящее наткнулся, — сказал Лабрюйер. — Кончится это тем, что я раскрою кучу давно позабытых дел, но нужного человека так и не найду.
— Найдёшь, — твёрдо ответил Енисеев. — Я тебя знаю. Ты только с виду такой праведный бюргер. А когда припечёт, хватка у тебя леопардовая.
— Может, обойдёмся без комплиментов? — почуяв в голосе боевого товарища неистребимое ехидство, спросил Лабрюйер.
— Но ты пробуй и другие варианты. Нам нужен человек, который вертится вокруг «Феникса», «Мотора» или даже резиновой фабрики братьев Фрейзингер. Да, брат Аякс, шины для велосипедов и автомобилей — тоже такой товар, что армии требуется.
На следующий день Лабрюйер пешком, для моциона, отправился в Московский форштадт. Это был именно моцион, без размышлений о маршруте: Лабрюйер вышел на Мельничную улицу и прошагал целых две версты, всё прямо да прямо, и вот ноги сами принесли его к тому месту, где в Мельничную упиралась Смоленская улица, не так давно названная Пушкинской. Новое название пока не прижилось — мало кто из форштадских жителей знал, какой такой Пушкин, а город Смоленск был всем известен.
На углу рядом с постовой будкой стояла скамейка. При виде этой скамейки всякий первым делом подумал бы о слоне, которого она должна выдержать. Но скамейку городские власти (видимо, по предложению покойного градоначальника Армитстеда, любившего интересные затеи) поставили для одного-единственного человека. Это был будочник Андрей, настоящий великан с пудовыми кулачищами. Служить он начал в незапамятные времена, а теперь сделался не просто огромен, но ещё и толст.