А ведь я действительно знал такого охотника. Это же Вася Глотов с Черных земель, из калмыцких степей. Говорят, был весельчаком и балагуром, но когда я познакомился с ним, его уже постигло горе: из-за какой-то болезни отнялись ноги. Уехала, забрав сына, жена, и Вася остался в глухом степном поселке вдвоем с матерью. Я у них оказался случайно: крепко заболел в командировке, и они приютили меня. По комнате Вася передвигался ползком, сидя, как ползают дети, едва научившиеся сидеть. Большая курчавая голова, широко развернутые, чуть приподнятые плечи, сильные руки — когда он, передвигаясь, упирался ими, они вспухали мышцами и сухожилиями, словно врастали корнями в пол, — и смятая, безвольная, косо волочившаяся нижняя часть тела. Подвигался к кровати, подавал мне кружку молока с медом, лекарство или, сидя на полу и привалившись спиной к кровати, рассказывал мне про охоту, про степь. Я всегда считал, что знаю степь лучше, чем что-либо другое. Но Вася подавлял, заколдовывал меня подробностями ее тайной, физиологической жизни, о которых я и не догадывался. Тоска, снедавшая Васю в четырех стенах, разрешалась в его рассказах, и, освещенные ею, эти подробности из элементов знания становились фактами искусства.
Иногда начинал рассказывать о сыне. Или принимался петь.
Как только Вася порывался петь, его мать, смирная, аккуратная, несшая крест без видимого надрыва, снималась с места, обхватывала его плечи, приникала к нему, как будто хотела притушить пламень, что жег и бил его изнутри:
— Не надо, Вася, не надо…
Наше знакомство продолжалось потом несколько лет, до самой Васиной смерти. Один-два раза в год по его просьбе друзья вывозили Васю в степь… Он сам выбирал место для охоты, ложился в траве навзничь, клал рядом ружье, и по давно заведенному правилу друзья безропотно покидали его, оставив ему на несколько суток запас еды и воды. Вася хотел охотиться, а не побираться с чужой охоты. С какой же выстраданной точностью он должен был выбирать это единственно верное место для своей засады, и с какой же страстью — страстью глухого, — должен был внимать безответному степному небу!
Когда за ним приезжали, он, как правило, лежал все в той же позе, похудевший, с резче проступившими скулами, и то ли от худобы, то ли от одиночества просветлевший.
Его провизия оставалась рядом почти нетронутой, и Вася был голоден, зол и весел. Его добыча, чаще всего дикие утки, была уже обработана, и тут же, на траве, начинался охотничий пир.
Стрелял с такой точностью, что утки падали рядом с ним — во всяком случае Вася мог собрать их ползком.
Смог бы он сутками лежать в степи, если бы не знал подробностей, которыми поражал меня, если бы не знал ее капиллярной жизни? Точно так же, как тоска, снедавшая Васю в четырех стенах, проецировала эти подробности в мощный ошеломляющий образ, точно так и само это знание возводило клочок степи, по существу могилу, в которой заживо погребен Вася Глотов, в десятичную степень могучего, полнокровного, притягательного мира, воздействующего на всю клавиатуру человеческих чувств.
Вася сам был подранком и потому место для засады находил с такой же точностью, с какой находит единственную спасительную, не запятнанную человеческими следами тропинку истекающий кровью зверь.
Это надо же — залечь так, чтобы утки летели через тебя! Залечь, определиться даже не в степи, а в целом небе.
В весенней, цветущей, сбивающей нас со следа запахами и красками, ветром и солнцем степи, в болезненной охоте, захватывающей нас в шестнадцать лет, я тоже был Васей Глотовым.
Когда я впервые увидел ее? Наверное, в мартовский день, когда Катя привезла меня в интернат. Увидел всех и среди всех — ее. Какой она была в тот первый день? А Бог ее знает — понадобилось несколько месяцев, целых полгода, чтобы она выделилась, выкристаллизовалась из всех. Сколько себя помню, всю жизнь в кого-то влюблен. Всю жизнь в сердце сладкий, ноющий груз. Вот только с годами оно как-то легчает, подсыхает, выветривается, как выветривается и само тело; руки, шея, грудь. И в интернате мне потребовалось не больше трех дней, чтобы влюбиться в Аню Арнаутову, тихую, монашеского стана, с лицом, занавешенным густыми ресницами. Достоинством Ани было и то, что она сидела на первой парте. Смотришь на преподавателя, ловишь каждое слово — видишь Аню. Полгода смотрел на Аню, не подозревая, что здесь же, в классе, выкристаллизовывается девочка Лена, кристалл к кристаллу — чтобы однажды солью, дробинкой, кристаллом достать меня. Мышечные ткани обволакивают инородное тело, отсюда ощущение тяжести. Инородное. А может, самое родное, до сих пор отзывающееся сладостью и болью? Что такое сердце — самая сильная, дольше всех сохраняющая молодую упругость мышца. Двуглавая мышца, и по форме, и по своей плотности, жизнестойкости удивительно напоминающая яблоневое семечко…