Мирон Александрович кусал зубами белоснежную подушку. Он никак не мог простить себе, что уступил Гаркави, согласился на глупое раздевание вместо того, чтобы потребовать от Самуила Яковлевича объяснений. Да, впрочем, зачем ему объяснения? И без них все ясно. Он — Мирон Александрович Дорский — банкрот! Он раздавлен, смят, стерт в порошок. Бывший отец, бывший присяжный поверенный, бывший еврей!
— Тебе надо лечь в больницу. На, выпей, — Гаркави накапал из пузырька капель, плеснул в стакан и протянул бледному, задыхающемуся Дорскому.
В больницу? Лучше сразу на Летнюю, в дом для умалишенных!
— А Андрей? — выдохнул он.
— У твоего Андрея сердце здоровое. А у тебя… — Гаркави вскинул мохнатые брови. — Ты когда-нибудь слышал, как нищий стучится в дверь?
— Причем тут нищий?
— Он стучит так: тук, тук, тук и перестает. Тук, тук, тук и перестает.
— Я должен его найти.
— Поверь мне, Мирон… В твоем состоянии не по полицейским участкам, не по тюрьмам да по канцеляриям таскаться.
— Нет, нет.
— Ты все равно ему не поможешь.
— Помогу! Помогу! — воскликнул Дорский. — Тебе-то что: твой Цалик не в тюрьме, а в Иене!..
Гаркави выразительно развел руками: дескать, хозяин-барин, поступай как знаешь.
Мирон Александрович стал одеваться.
— Конечно, сажать в тюрьму за убеждения — это то же самое, что ломать часы, — задумчиво произнес Самуил Яковлевич. — Сколько ни ломай, время все равно не остановишь. Но так же глупо пытаться их переводить в чужом кармане.
— Ты о чем?
— Любая власть, Мирон, это часы в чужом кармане. Она не любит тех, кто без разрешения в него лезет… Лучше расскажи о своей поездке.
— Позже, Муллен, позже…
— И мы тут не дремали… Есть идея обратиться за помощью к барону Ротшильду.
— Чепуха, — перебил его Дорский.
— Государь нуждается в займах для прокладки Закавказской железной дороги. Барон Ротшильд даст денег, а его величество дарует подсудимым свободу… Боязно полагаться только на закон.
— Грош цена справедливости, вскормленной беззаконием!
— А ты не хорохорься. Тебе, Мирон, нельзя… Ну как, полегчало?
— Спасибо, Муллен, — Мирон Александрович поднялся со стула, заправил сорочку, надел пальто.
— Твоя беготня по тюрьмам только усугубит положение твоих подзащитных… Не лучше ли тебе на время уйти в тень?
— В тень? Ты что мне предлагаешь? Пожертвовать сыном ради моих подзащитных? Но сын мне дороже!.. Дороже!
— Ничего я тебе не предлагаю. Я человек прямой, говорю то, что думаю… Твоему сыну тюрьма дороже, чем ты. Через денек-другой покажись. С твоим нищим что-то надо делать… Без милостыни ему теперь не продержаться.
— Одним нищим больше, одним меньше, — сказал Мирон Александрович и стал прощаться.
— Подожди! Вот тебе милостыня! По пятнадцать капель три раза в день после еды.
Самуил Яковлевич сунул ему в карман пузырек.
В Губернской тюремной инспекции работала старая знакомая Кристины.
К ней Мирон Александрович и решил обратиться.
Зайдет как ни в чем не бывало, принесет для отвода глаз букет цветов и все узнает. Комар носа не подточит.
Дорский купил букет белых роз и направился на Кафедральную площадь, где в трехэтажном каменном здании располагалась тюремная инспекция.
Тереза — так звали знакомую Кристины — была немало удивлена его приходу. Узнав, в чем дело, она назначила ему свидание в Ботаническом саду, обещав через час дать точный ответ, если, как добавила, Андрюшу не отправили по этапу.
В Ботаническом саду, как и во всякий другой день, играл духовой оркестр, сновали разнаряженные парочки, гуляли важные гувернантки, не спускавшие глаз со своих воспитанников, прохаживались стройные и неживые, как манекены, юнкера, щебетали на деревьях птицы, и от этой разноголосицы и пестряди у Мирона Александровича кружилась голова, и нищий своим острым заскорузлым пальцем стучал в дверь, и скамейка трещала, как хворост в костре, и перед глазами проносилась вся жизнь с ее взлетами и падениями, с ее ласками и пинками, с ее сладостью и оскоминой. Мирон Александрович вдруг вспомнил, как над Невой, так же, как сейчас над Вилейкой, ждал Кристину, как глядел в воду, и вода, чистая и незамутненная, втекала в него, как в море, и он чувствовал себя бездонным и безбрежным, бурлящим молодостью и бессмертием, Кристина брала его за руку, и они молча, до самого утра ходили по набережной, как по раю, и ангел любви садился на плечо и нашептывал что-то на своем косноязычном, своем заоблачном языке.
Тереза пришла в условленное время, подсела к Мирону Александровичу и прошептала:
— Андрей Дорский в городских тюрьмах не числится.
И добавила:
— За последние две недели под стражу взяты только политические Федор Крюков и Арон Вайнштейн.
— А эти где? — не дрогнул Мирон Александрович.
— В пересыльной.
— Видно, меня ввели в заблуждение, — продолжал игру Дорский. — Андрей, наверно, куда-нибудь укатил с дружками…
— Ваш Андрюша и тюрьма? Немыслимо, — прощебетала Тереза.
— Однако я хотел бы, чтобы моя просьба…
— Пан Дорский! О цо ходзи! Боже ты муй! Как они обворожительно пахнут!
Мирон Александрович смотрел на подаренные им розы и не знал, что делать: сидеть было невмоготу, а подняться — неприлично.