Дорский понимал, что бессмысленно мучать Андрея упреками, наставлениями, допотопной мудростью, которую тот непременно и тут же объявит мещанской, продолжать игру в вопросы и ответы. Не все ли ему, Дорскому, равно, как и на чем они с Федором Крюковым попались? Он знал одно: из Пересыльной тюрьмы — самой строгой в Северо-Западном крае — узника не выплачешь, не вымолишь, не выкупишь.
Остается единственный выход — бежать.
Бежать, переодевшись женщиной или священником, распилив решетку или усыпив стражу.
В шкафу столько Кристининых платьев!
Андрей как раз с нее ростом, и черты у него мягкие, женские.
Мирон Александрович глянул на дверь камеры и, не в силах ничего придумать, выдохнул:.
— Могу тебе устроить побег.
— Это невозможно, папа.
— Почему? Бежать можно из любой тюрьмы.
— Нас обязательно поймают.
— Нас?
— Я не один, папа.
— Опять этот мифический Федор?
— Скорее легендарный, — сказал Андрей и улыбнулся.
— Что ж… Дело хозяйское… Но позволь один вопрос: неужели этот Федор тебе дороже отца?
— Не будем, папа.
— Я переправлю тебя за границу, — выдохнул Дорский и снова противно закашлялся.
— Лучше тюрьма на родине, чем воля на чужбине, — отрезал Андрей.
— Сейчас ты себе, наверно; кажешься героем, но, помяни мое слово, придет время, и ты горько пожалеешь. Идея прожорлива… Начинает свой жор с чужих, а кончает своими… Вспомни Робеспьера. Твои соратники, тот же Федор, когда-нибудь припомнят тебе твое происхождение, отца-буржуя, мать-дворянку и распнут тебя на кресте.
— Итог все равно будет один и тот же — освобожденное от рабства человечество.
Дорский замолк, глянул на дверь одиночки и сказал:
— Человечество?.. Кем оно нам приходится? Кем?
Он плутал по городу до самого вечера, на душе было пусто и мусорно, как на местечковом рынке после осенней ярмарки. Ботинки Андрея были явно малы, жали в пальцах, Дорский то и дело вытаскивал из них затекшие ноги и ковылял по тротуару как на ходулях.
Прохожие оглядывались на него, но Мирон Александрович не обращал внимания на их недоуменные взгляды, он шел не по Вильно, а по пустыне без конца и края, без оазисов и колодцев, и песчаный смерч заметал следы, боль, лица, и в том огневом смерчу, в том безбрежном расплавленном просторе и сам он, и Кристина, и мать Злата, и сын Андрей, и Нафтали Спивак, я невеста-Ентеле были крохотными песчинками, их нельзя было поймать, до них нельзя было дотронуться, с ними можно было только кружиться, падать, устилать землю.
Ощущение своей малости было настолько сильно, что Мирон Александрович в конце концов припустился вприпрыжку и пришел домой босой.
Все шесть дверей, все десять окон были открыты, но дом казался неприступней, чем Пересыльная тюрьма, и совершить из него побег Мирон Александрович мог, только переодевшись в могильную глину.
XVII
Каждое судебное разбирательство было для Мирона Александровича чем-то вроде праздника, к которому он готовился загодя и с превеликим тщанием.
В день суда он делал все иначе: иначе брился, двигался, разговаривал, жил.
Пани Катажина до глянца отутюживала его черный пиджак с жилетом, считавшийся счастливым; отменной ваксой Липского начищала ботинки с мягкой и теплой стелькой, доставала его любимую сорочку, провожала до дверей и, сложив бантиком нецелованные заповедные губы, осеняла истовым крестным знамением:
— Желаб виктории, пан меценас.
Как всякий служитель Фемиды, Дорский верил в приметы, особенно в числа, содержавшие семерку.
Дело Александра Стрельникова, убившего свою молодую жену, должно было слушаться шестого (нет, чтобы на день позже!) и уже сама дата расстроила Мирона Александровича, хотя он прекрасно понимал, что приговор выносят не даты (кроме одной — дня рождения, равносильного отсроченному смертному приговору), а судьи.
До слушания оставалась неполная неделя, а защитительная речь была не готова, зияла пустотами и больше смахивала на экспромт.
Мирон Александрович собирался по приезде из Россиен переписать ее и дополнить, но жизнь пошла шиворот-навыворот.
Арест Андрея и обыск оттеснили все.
Мирон Александрович, правда, успел вскользь переговорить с одним из экспертов, давним своим приятелем, завзятым картежником и вечным должником, обследовавшим Стрельникова накануне суда, всучил ему даже под видом ссуды две радужные кредитки, но большого значения взятке не придавал.
Доверив пани Катажине все заботы и хлопоты по дому, Дорский то бегал в Пересыльную тюрьму на свидание, то уединялся в своем кабинете, впивался взглядом в картину, висевшую над письменным столом и изображавшую Спасителя в Гефсиманском саду.
Часами разглядывал Мирон Александрович его гладкое, девичье лицо, его черные, ниспадавшие на плечи, волосы, его обнаженные, как бы вытесанные из ливанского кедра, ноги и вспоминал, как Андрей, Андрюша много лет тому назад пририсовал Христу нелепый гимназический мундир и форменную фуражку. Кристина просто билась в истерике, а он, Мирон Александрович, кинулся искать богомаза, который замалевал бы, вернее, отмыл бы грех кощунника-сына.