Читаем И нет рабам рая полностью

И нет рабам рая

Канович, Григорий (1929-).И нет рабам рая : Роман / Григорий Канович. - Вильнюс : Vaga, 1985. - 309 с.; 20 см.; ISBN В пер. (В пер.) : 1 р. 20 к.

Григорий Семенович Канович

Современная русская и зарубежная проза18+
<p>Григорий Канович</p><p>И нет рабам рая</p>

«Страж! Сколько ночи? Страж, сколько ночи?» Страж сказал: «Утро настало, и все-таки ночь».

Исайя
<p>I</p>

Ему снилось, будто он женщина и не просто женщина, а старуха, и не просто старуха, а дряхлая еврейка в нелепом, топорщившемся ежовыми иголками и покрывавшем ее крохотную птичью голову, парике, в длинном, застиранном до дыр, ситцевом платье, в тупоносых, не знающих износа ботинках с тонкими, как ее морщины, шнурками и лишаями сдобной рыночной грязи.

Далекая и чужая, стояла она не в рыбном ряду на местечковом рынке, рядом со своей товаркой, конопатой Хаей-Леей, а в просторном, по-церковному необжитом зале губернского суда на углу Георгиевского проспекта и Жандармского переулка, по правую руку от Алексея Николаевича Турова, товарища прокурора, и, безбожно картавя, шмыгая носом — высохшей берестяной жалейкой — произносила жаркие и бессвязные слова.

Мирон Александрович несколько раз пытался проснуться, перейти от одного сновидения к другому, юркнуть, как в детстве, из темного, промозглого двора, где он родился и вырос, в светлый, где из булочной всегда пахло корицей, но темный двор, казалось, тянулся бесконечно, и всякий раз — стоило только смежить воспаленные, набрякшие от усталости веки — в нем вырастала она, эта старуха, изъяснявшаяся с Туровым на какой-то чудовищной смеси ломаного русского, почти забытого Мироном Александровичем еврейского и витиеватой, совершенно не вязавшейся с торговлей рыбой, латыни.

Товарищ прокурора Алексей Николаевич Туров, плотный, приземистый, с поповской бородкой — жестким пучком засушенных, как бы для гербария, волос, в кителе, застегнутом на все пуговицы, смотрел на старуху, застыв на своем карающем месте и моргая густыми ресницами, как водомерки, трепетавшими над водянистыми, всегда надменными глазами.

Ускользающая неверная нить сна соединяла Мирона Александровича то с угрюмым, немногословным Туровым, то со старухой, упрямо не уходившей из зала и размахивавшей своими костлявыми неистовыми руками в мелкой гречке родинок и рыбьей чешуе. Порой нить сна обрывалась, и теплая волна облегчения, какой-то ниспосланной свыше искупленности захлестывала Мирона Александровича, но, увы, не надолго. Старуха в парике возникала с прежней неотвратимостью, и тогда он вздрагивал на пуховой перине, как бы уличенный в постыдном, до отвращения, страхе. Больше всего его замороченный ночной небывальщиной мозг смущало и угнетало то, что в зале суда он, Мирон Александрович, никого, кроме Турова и старухи, не видел: ни председателя Бориса Евгеньевича Чистохвалова, ни присяжных заседателей, ни публики, а главное — не видел самого себя. Его там не было, все происходило без него, помимо его воли, но так мучительно наглядно, так горестно неотменимо, что Мирон Александрович громко и беспомощно стонал, но стоны только вспарывали тишину квартиры, ударяясь в высокий лепной потолок.

Сон, подчинивший его волю, затягивал, как затягивает река пустую бутылку: плывет, качается на стрежне, и вдруг, наполнившись по горлышко, летит на дно, а там, на дне, вокруг нее вдруг начинают сновать безгласные рыбы и тыкаться в стекло своими плоскими слизистыми пастями.

Такой вот слизью обволакивало и его, невидимого, стеклянного, наполненного мутной жижей безотчетного страха.

— Вы кто? — спросил приснившийся Туров у приснившейся Мирону Александровичу старухи и поморщился, как от зубной боли (Мирон Александрович ясно слышал его низкий, с чахоточной хрипотцой голос, но лица Алексея Николаевича не было видно).

— А вы что, не знаете? — с простодушной наглостью ответила вопросом на вопрос еврейка и всплеснула костлявыми руками, так и повисшими в воздухе.

Мирон Александрович сквозь сон чувствовал, как нарастает, пузырится раздражение Турова, но пресечь разговор не решался. Товарищ прокурора не любил, когда его без нужды перебивали во время судоговорения, одергивал всех с грубоватой прямотой и постукивал костяшками коротких, безжалостных, как пульки, пальцев по дубовому судейскому столу.

— Я — Злата, мать, — охотно пояснила старуха. Руки ее по-прежнему висели в воздухе, образуя не то коромысло, не то сломанный меч.

— Чья мать? — не изменяя себе, бесстрастно полюбопытствовал Туров.

— Мейлаха… Ходатая, — борясь со сползающим на висок париком, пробормотала та.

— Мироналександрыча? — удивился товарищ прокурора, как всегда выговаривая имя и отчество присяжного поверенного слитно. Он разевал рот, как рыба, и из его бездонной полости на Мирона Александровича веяло брезгливостью и Сибирью.

— Для кого, может, он и Мирон Александрович, а для матери был и навеки останется Мейлахом. Так звали моего покойного отца, его деда… Мейлах — по-еврейски король.

Болтливость старухи коробила Турова. Какое ему дело до того, как звали ее покойного отца! Но еврейка не унималась, безостановочно треща и выплевывая слова, как вишневые косточки.

Перейти на страницу:

Похожие книги