Читаем И нет рабам рая полностью

— Бедная Кристина! Так рано угасла… Отцвела, как роза…

Дорский поддакивал, покачивался, как ванька-встанька, пани Тереза что-то щебетала про быстротечность жизни, про прелести взаимной любви, про осеннюю ярмарку, про строительство Тюремного Замка. (Ах, какой умопомрачительный проект!.. Инженер-полковник Кельчевский мой кузен!.. Представьте себе — ему поручено производство работ. Они обойдутся в четыреста… в четыреста тысяч рублей!)

— О, пан Дорский! Не смею вас задерживать!.. Идите! Я посижу с ними, — Тереза подставила розам напудренную щечку. — Беседа с цветами — беседа с самим всевышним.

До Полтавской улицы, где находилась Пересыльная тюрьма, Мирон Александрович добрался через Заречье, чтобы никому не мозолить глаза.

Он нашел смотрителя тюрьмы подполковника Смирнова, с которым не раз имел дело, и попросил разрешить ему свидание с заключенным Ароном Вайнштейном.

— Всегда, — сказал Смирнов.

Господи! Как все, к его же, Мирона Александровича, пользе обернулось. Никто — ни Тереза, ни Смирнов, ни надзиратели — не подозревают, что заключенный Арон Вайнштейн и есть его родной и, единственный сын Андрей, Андрюша Дорский.

Тысячи раз посещал Мирон Александрович виленские тюрьмы, тысячи раз приходил туда и уходил с самыми разными чувствами — жалости, сострадания, удивления. Он хранил в себе тысячи чужих исповедей, искренних и фальшивых, мужественных и малодушных, перед ним прошел целый легион арестантов, раскаивающихся и упорствующих в своих грехах, но он никогда не думал, что когда-нибудь явится сюда как отец. Такая мысль совсем еще недавно, каких-нибудь два года тому назад, показалась бы ему кощунством: тюрьмы существовали для кого угодно, только не для его семьи. Тюрьма была, как шутил Мирон Александрович, их кормилицей, но он не задумывался над тем, что и кормилицу надо каждый день кормить. И вот его Андрюша накормил ее, и на кладбище несбывшихся надежд выросла еще одна могила, которую ни лопатой не срыть, ни слезами не смыть.

Пусть другие кормят кормилицу, стучало у него в висках, пусть другие, но не Андрей.

Шагая по длинному коридору каземата, Мирон Александрович уподобил себя праотцу Аврааму, от которого бог потребовал принести в жертву любимого сына Исаака, чтобы испытать его, Авраама, любовь к себе.

Он глядел на окованные железом двери камер, и ему хотелось во всю глотку крикнуть:

— Эй, ты, пребывающий вечно и днесь на небесах, доколе ты будешь вытягивать из меня жилы, проверять крепость духа моего и любовь мою? Мало тебе того, что ты уже у меня отнял мать мою, жену мою, родню мою? Не скрываю: я люблю своего сына больше, чем тебя… Если ты и вправду такой всемогущий, поменяй нас местами — пусть принесет он в жертву отца своего, заклепай меня в оковы, а ему даруй свободу потому, что она не нам, а им, сынам нашим, принадлежит. Они еще не успели вываляться в грехах, они еще никого не предали и не продали, они еще не вкусили ни одной твоей милости, кроме милости жить. Покарай меня, порази меня громом, испепели молнией своего гнева, но его не тронь! Пожалей, пощади, смилуйся! Докажи мне, неверующему, свое могущество и силу! Сила не в каре, не в железных засовах, а в любви так не исцеляй же наши раны, наши гнойники, наши больные и грешные души железом, яви нам свою любовь, будь нам отцом, а не отчимом!

Мирон Александрович зашелся долгим и надсадным кашлем, его всего выворачивало, как будто он объелся тухлятиной, он стучал кулаками в грудь, но она исторгала только хрипы. Задушив кашель носовым платком, Дорский подошел к двери одиночки.

Надзиратель, наблюдавший за ним с презрительным интересом, щелкнул засовом и впустил его в чистую, словно выжженную, камеру, где на нарах лежал Андрей.

— Папа!

Андрей свесил с нар свои ноги, обутые в гимназические, давно потерявшие свой блеск, ботинки.

— Садись!

Мирон Александрович сел рядом с сыном, снова закашлялся, совладал с собой и сказал:

— Ботинки-то совсем сносил.

— Сносил.

— Дыры-то какие!

— Не успел починить.

Мирон Александрович не знал, о чем больше говорить. Все было сказано раньше, когда Андрей был маленький, ходил в коротких штанишках, в вязаной шапочке и звал его «Милон». Это было вчера, это было позавчера, это было сто лет тому назад.

— Снимай, — сказал Дорский.

— Что?

— Ботинки.

Мирон Александрович нагнулся, развязал шнурки и первый принялся разуваться.

— Снимай, снимай!.. Мои почти новые… Я купил перед самой поездкой.

Он снял свои ботинки и ощутил ступнями успокаивающий холодок тюремного пола.

— I На! — протянул он свою обувь Андрею. — Давай свои!

Надзиратель в глазке увидел, как арестант и посетитель обменялись ботинками.

— Не жмут? — спросил Мирон Александрович.

— В самый раз.

— У нас один размер, — буркнул отец.

Он неотрывно смотрел на ноги Андрея в своих ботинках и, казалось, студил о пол Пересыльной тюрьмы свой лихорадочный взгляд, свою боль, свои воспаленные мысли.

— В другой раз принесу носки, — пробормотал Мирон Александрович, боясь, что молчание его доконает.

— Не надо… Ну как дядя?

— Дядя умер.

Перейти на страницу:

Похожие книги