Читаем И нет рабам рая полностью

— Лещи, лещи — лучше не ищи!

— Пескари! Пескари! Бери и вари!

— Лини на субботу!

— Мне больше не нужно, — печально и загадочно произнес Мирон Александрович.

Ну как им втолкуешь, как им объяснишь? Ничего-то он не покупает. Эта его рыба, рыба Мейлахке Вайнштейна, которому надоело жариться на солнце, вон уж и челка дымится. Это его ведерко, это его вода… сейчас он понесет ее домой, и мать Злата отругает его, напустится на шалуна, сварит непроданную рыбу, и он, Мейлахке Вайнштейн, сядет за стол и начнет уминать ее за обе щеки, потому что как ни хороша выручка, но ею не полакомишься, мать спрячет ее в чулок, как в прошлом году, и в позапрошлом, и в позапозапрошлом.

«Как сорок лет назад», шептал Мирон Александрович.

Возле родной избы он остановился, еще раз глянул на подслеповатые окна, застекленные отцом, Меером-стекольщиком, поднялся вдруг на крылечко и заговорил, как колдун.

Плыви, первый окунь, к матери моей — Злате!

Плыви, первый лещ, к отцу моему — Мееру-стекольщику!

Плыви, первый линь, к благодетелю моему — Нафтали Спиваку!

Плыви, первая щука, к невесте моей — Ентеле!

И рыбы — окунь, лещь, линь и щука — ударили хвостами, и вода из ведерка залила рыночную площадь, воздух, струи взмыли до облаков, и рыбы поплыли по ним быстрые, как мысль, неудержимые, как годы, невозвратимые, как любовь.

Мирон Александрович стоял под брызгами своего детства, под ливнем своей вины и, весь мокрый, не мог оторвать глаз от ведерка!

Ентеле собрала ему и Хаим-Янклу Вишневскому в дорогу еду — отварила курицу, отрезала пирога (весь Мирон Александрович взять отказался), снабдила на всякий случай средством от облысения и проводила до самой окраины.

На окраине Ентеле слезла с кибитки, поправила платье и, ужасно смущаясь, тихо сказала:

— Я все слышала.

— Что все? — вспомнив свое заклинание у родной избы, пробормотал Дорский.

— Все, о чем ты говорил о Зельдой…

Она повернулась и заковыляла к своему омуту.

— Ентеле! — воскликнул Мирон Александрович.

Она остановилась.

Дорский подбежал к ней, прижал к груди, поцеловал в глаза.

— А средство… средство-то от облысения и забыли… — прошептала она и вся затряслась.

Когда Мирон Александрович вернулся к кибитке и оглянулся, Ентеле уже не было.

Она подняла с мостовой отрубленную казаками голову — свою мечту, собрала выклеванные вороном веснушки и нырнула, как рыба, в омут.

Хаим-Янкл глядел на нечесанный хвост лошади, медленно передвигавшей крепкие, дубовые, ноги, и по нему, как по мостику, пытался добраться до какой-нибудь утешительной мысли. Мысли были невеселыми, и седок был хмур и неприветлив. Он сидел, съежившись, нахохлившись, как курица в прихожей у резника.

Шум, донесшийся с развилки, вывел его из оцепенения.

— Что там?

Дорский увидел, как к развилке, со стороны леса приближается какая-то ватага. Она размахивала дубинами, что-то громко и зло выкрикивала, вспарывая вилами вечерний воздух. Впереди нее шел здоровенный детина в солдатской фуражке с околышем и в брюках навыпуск. Он переваливался, как селезень, только что покрывший утку, и, кажется, был пьян.

— Во весь опор мимо! — крикнул Мирон Александрович.

— Кажется, к убогому идут. Вы как хотите, а я подожду, — сказал Хаим-Янкл Вишневский.

Ответ Хаим-Янкла Вишневского не обрадовал Дорского. Он нанял его вовсе не для того, чтобы на каждой развилке останавливаться и совать нос не в свои дела. Хаим-Янкл — хозяин лошади, а он, Дорский, хозяин положения. Раз говорят: «Во весь опор мимо!», будь добр, выполняй! Не хватает еще после всех передряг влопаться в какую-нибудь авантюру.

Кибитка остановилась.

Подошли к развилке и те — с дубьем и вилами.

— Принимай, Семен, Мессию, — сказал солдат в фуражке и осклабился. Зубы у него были редкие и острые, как клыки.

Мирон Александрович из-под полога кибитки увидел, как они окружили сына корчмаря, обложили его своими дубинами, точно костер хворостом, и чувство жалости и бессилия, томившее его все последние дни, снова забурлило, запенилось.

— Проваливайте! — воскликнул Хаим-Янкл Вишневский. — Нечего к больному приставать. Идем, брат, — обратился он к Семену.

Но Семен отдернул руку.

— Хаим-Янкл! — нарочито громко позвал Мирон Александрович возницу. — Не связывайтесь с ними. Вы же видите — они пьяны.

Сказал и пожалел. Какое ему в конце концов дело — пьяные они или трезвые, дернул черт за язык, подлил масла в огонь.

— Не связывайтесь, — передразнил его мужик в фуражке с околышем. — Не на твои деньги пьем, пархатый?

— Послушай, служивый. Мотай отсюда… Прошу тебя как солдат солдата!

— Солдат! — хмыкнул мужик в фуражке с околышем. — Ты такой же солдат, как я целка! — и наотмашь ударил Хаим-Янкла по лицу.

От неожиданности возница покачнулся, но устоял на ногах, глаза его налились кровью, он изловчился, саданул пьяницу под дых раз, два, пока тот не обмяк и не опустился на колено.

— Жиды православных бьют! — взвизгнул мужик в фуражке с околышем и, держась за живот, как за уплывающее из дежи тесто.

— Что вы делаете? — вскричал Мирон Александрович, выбираясь из кибитки. — Какое имеете право!

Перейти на страницу:

Похожие книги