— Я прошу вас занумеровать, зарегистрировать этот процесс в списки дел, чтобы, доказав с несомненностью и наглядностью его несостоятельность, иметь право сказать: «Вот к каким тяжким и прискорбным последствиям приводит легкомысленное отношение к басням, питающим рознь и презрение одного племени к другому». Общество в вашем лице должно обрушить свой праведный гнев не на невинных, коими являются мои подзащитные, а на истинного виновника всех зол. Торжество истины не должно омываться слезами и кровью! Никто не должен и не может согласиться играть роль козла отпущения во всемирной истории!
Мирон Александрович то повышал голос, то понижал, то заедал слова, то произносил их с удивительной четкостью и не казался себе ни смешным, ни странным.
Он работал.
Ентеле несколько раз открывала дверь, подглядывала за шагающим и что-то шепчущим Дорским, задушенно бормотала: «Брысь, дуреха, брысь!», прислушивалась, на всякий случай виновато кивала и скрывалась.
Не пустила она к Мирону Александровичу и Хаим-Янкла. Но Дорский услышал возню за дверью и сказал:
— Пусть войдет.
— Зеркало! Зеркало! — зачастила Интеле. — Занавесьте, пожалуйста, зеркало!
Балагула не понял ее прыти, буркнул: «Мы и без зеркала хороши!» Он был слегка навеселе или, как сам говорил, «при свечах» и, хоть прикрыл рот огромной лапой, Мирон Александрович сразу учуял сивушный запах.
— В кузне был, — сказал Хаим-Янкл Вишневский. — Лошадь подковывал.
— Оно и видно.
— Там о вас всякую чепуху мелют… Кто-то слушок пустил…
— Какой слушок?
— А! — отмахнулся возница. — В одно ухо вошло, в другое вышло.
— И все же?
— Говорят, будто телегу на фаэтон сменили.
Слова Хаим-Янкла смутили Дорского, сбили его с панталыку. Но он посчитал ниже своего достоинства допытываться у возницы, расшифровывать, какой фаэтон тот имел в виду. Выпил и несет околесицу.
— В синагогу пойдете? — спросил Дорский.
— Лучше высплюсь… И вам не советую, — грубовато, как бы дразня Мирона Александровича, произнес Хаим-Янкл Вишневский. — Народ нынче злой пошел.
— Вы предлагаете ехать?
— По праздникам я не езжу… В отличие от некоторых я все-таки еврей. Двинемся завтра.
Повернулся и вышел.
Да что это с ним, забеспокоился Мирон Александрович. Какая муха его укусила? Всю дорогу был — хоть к ране прикладывай, и вдруг эта развязность, эта усмешка.
Мирон Александрович собрал исписанные листы, покосился на присмиревшую, обманутую в своих лучших ожиданиях кошку и спустился вниз.
Над местечком сгустились молочные сумерки. Они струились откуда-то с Немана и заливали пригорюнившиеся местечковые избы.
Ентеле шла за ним, как-то дергаясь, вприпрыжку, как курица, у которой сломана лапка.
Возле лужи Мирон Александрович остановился, глянул на промокшего голубя и зашагал дальше.
Со всех концов местечка стекались в молельню мужчины и молодые парни с вьющимися, похожими на крендельки, пейсами, в легких лапсердаках и черных шапках.
Ентеле несла в бархатном мешочке под мышкой талес Мирона Александровича, и, когда они подошли к молельне, передала ему сверток. Дорский взял его, не зная когда и где облачиться.
От прежней его решимости произнести покаянную или защитительную речь не осталось и следа.
У ковчега стоял сухопарый, болезненного вида, чтец Цодик в очках на мясистом, не вязавшемся с его худобой, носу, в лоснящейся, как песец, ермолке, листал священную книгу и что-то тихо и отрешенно бормотал.
Хорош бы я был на его месте, подумал Мирон Александрович и вдруг до боли почувствовал свою отчужденность, свое, сорокалетней давности, сиротство. Нет, таким сирым и неприкаянным он тогда не был. Тогда он был сиротой среди своих, а теперь? Теперь — сирота среди чужих.
Кто он для них? Что он для них значит? Проезжий, столичный господин. Посудачат, посплетничают и забудут, как прошлогодний снег.
Его поездка на родину, его встреча с началом начал кончается ничем. Ни выигрышем, ни проигрышем, ни прощением, ни проклятием.
Мирон Александрович поднял голову и увидел на хорах Зельду.
Улыбнулся ей.
Помахал рукой.
Народу становилось все больше.
Неужели они все пришли помолиться за душу усопшего Нафтали Спивака?
Дорского оттеснили к задним рядам, туда, где обычно стояли бедняки и нищие, жившие тут же, при синагоге. Он чувствовал их дыхание, запах их пота и богобоязненности, запах кислых щей и отчаяния, запах взопревших бород и немыслимой усталости. Так вот чем пахнет вера его дедов и прадедов!
Чтец Цодик — баал крейе — поправил очки и возвестил:
— Кто благословил Авраама, Исаака и Иакова, да благословит Маркуса бен Довида за то, что поднялся на амвон для чтения торы и за то, что пожертвовал на молельню пятьдесят рублей, а на богадельню — тридцать.
Слова его потонули в гуле и в кликах одобрения.
Это он о Маркусе Фрадкине, отце Зельды, будущем тесте, насмешливо подумал Дорский и протиснулся поближе к амвону. Зельда увидит обоих и после богослужения подойдет.
Но тут синагогу вспорол чей-то поросячий визг:
— Выкрест в молитвенном собрании!
Длинный, пожелтевший от курева палец, нацелился на Мирона Александровича и как бы пригвоздил его к стене.