Читаем И нет рабам рая полностью

Когда он опомнился и заставил свою мысль оторваться от желтой заплаты во дворе, когда расстегнул воротник и выпустил шуструю и голодную мышь на волю, когда она вдруг превратилась в явственно различимую птицу над головой — каркающую ворону, он вдруг снова вспомнил последние показания Спивака, и теперь уже у него не оставалось сомнения в том, что и они, и подпись под ними не что иное, как грубая подделка — надо непременно потребовать графологической экспертизы. Тут не малодушие, не сговор, а воистину сатанинская хитрость Мухортова. Показания мертвеца — такой низости история еще не знала.

— Остальные тоже, считай, покойники, — участливо сообщил Харькин, пытаясь смекнуть, чего искал на могиле лавочника столичный гость. Какого хрена там высматривал?.. Зарыли как полагается… Может, сродственник? Да вроде бы не похож.

Солдат отодвинул засов, отпер ключом дверь, и Мирон Александрович вошел в камеру.

— Я принесу вам табурет, — не понимая, с кем имеет дело, пробормотал Харькин.

— Спасибо, — выдавил Дорский. Табурет не помешает. Ноги не держат. А разговор предстоит долгий, долгий и, по всей вероятности, нелегкий.

Все арестованные лежали вповалку. Они как будто не слышали их голосов, а если и слышали, то только хриплый басок Харькина. На него можно и не откликаться.

— Здравствуйте, — довольно громко сказал Мирон Александрович, но никто не пошевелился.

— Здравствуйте, — повторил он.

Первым завозился Аншл Берштанский, перевернулся на другой бок, оперся локтями о пол, чуть приподнялся и снова рухнул на землю.

В трех шагах от него скрючился синагогальный служка.

— Вы что, по-русски не понимаете?

— Понимаем, понимаем, — отозвался парикмахер. — Мы по-всякому понимаем.

Я ваш защитник.

— Реб Ешуа! Вы слышите? — суча ногами, пропищал Берштанский. — Бог явился!

— Что? — как бы спросонья спросил корчмарь, примостившийся под острожным окном.

— Бог с небес в острог сошел!

— Ну и что?

— Поговорите с ним!

— Сам говори, — уступил свое право Ешуа.

— Вы старше. И виноватей.

— Заткнись!

— Эй, вы, не богохульствуйте, — вскричал синагогальный служка Перец.

— Я пришел, чтобы вам помочь… каждому… и всем вместе, — терпеливо объяснил Дорский.

— Приходил уже один такой… Мухортов, — протянул парикмахер. — Тоже обещал нам помочь… каждому и всем вместе… И помог… Мне печенку отбил… реб Ешуа лицо расписал… а ему… Перецу, зубы пересчитал… было двадцать, осталось десять…

— Я — не Мухортов…

Пришел Харькин, принес табурет, поставил перед Дорским, смахнул рукавом пыль.

— Садитесь, вашродье.

И исчез.

— Вашродье… собачье отродье, — просипел Ешуа Мандель, обхватив себя руками, словно пытаясь согреться.

— Да никакое я не вашродье… Я ваш адвокат… Сами же за мной посылали… лесоруба вашего…

— Племянник Нафталя? — подполз к нему на карачках служка Перец.

— Племянник.

— Да, но тот… тот же еврей? — выпучив на него измученные глаза, промолвил Перец.

— И я… — трудно сказал Дорскнй.

— Реб Ешуа! Он говорят, что он еврей. — обратился парикмахер к корчмарю.

В камере было сумрачно, только из оконца на пол задал сноп лучей, и Дорскому было трудно разглядеть лица, да и арестанты видели его смутно, в какой-то дымке, скрадывавшей его черты. Мирон Александрович снова почувствовал резь в груди, но не стал усмирять ее пилюлей, боясь, что они заметят н посмеются над ним. Его приход, казалось, не внес в их острожную жизнь ничего нового, и Дорский вдруг поймал себя на том, что и Ешуа Мандель, и Аншл Берштанский, и Перец Гордон рассматривают его не столько как заступника, сколько как такого же заключенного, как и они сами. Эта мысль была тем более убедительна, что весь Россиенский острог и его камеры воспринимались Мироном Александровичем как некое подобие всей черты оседлости, где по сути дела не было ни одного свободного, ни одного невиноватого жителя. Все были в ней невольниками, подследственными, подсудимыми, самозащитниками. И потому, наверно, куда правильней было держать себя с ними как ровня, говорить на понятном и доступном языке, без всяких церемоний и юридических категорий, не обособлять себя, не выделяться, а попытаться слиться с ними, может, даже встать с табурета и растянуться рядом. Иными словами, им сейчас нужнее был не присяжный поверенный Дорский, а сын местечкового стекольщика Меера Вайнштейна Мейлах, и Мирон Александрович, поелозив на табуретё, на всякий случай покосившись на дверь, за которой, конечно же, стоял и подслушивал надзиратель, сказал:

— Я Мейлах Вайнштейн. Сын стекольщика Меера!

— Господи! — воскликнул синагогальный служка. — Мейлахке! Байстрюк! Хулиган!

И осекся.

— Перецке-Вонючка? — не удержался Мирон Александрович.

— Он самый, — обрадовался служка. — Помнишь? Это ты мне такое прозвище дал. Ты. А я тебя за него еще поколотил на базаре. Помнишь?

— Помню, — ответил Дорский.

Синагогальный служка поднялся с пола, подковылял к табурету, уставился на Мирона Александровича и беззубым старческим ртом прошепелявил:

— Реб Ешуа! Аншл! Вставайте! Вставайте! Это же Мейлахке! Мейлахке-Карась!

Он, не зная, что делать, тер руки о штаны, словно готовился обнять Дорского и не решался.

Перейти на страницу:

Похожие книги