— Правду только бог знает, но бога в суд не вызовешь, — хмуро произнес Маркус Фрадкин, оглядываясь на дверь и прикидывая в уме убыток. Не густо, но и не пусто. Ешуа Манделю и его товарищам по несчастью придется, видно, отстрадать за несовершенный грех, за чужие козни и суеверие, может, даже жизнью заплатить. Видит бог, он искренне старался облегчить их участь. Но старания его разбились об утес. Единственный навар, да и то жидкий, обещание Нуйкина, что его, Фрадкина, не тронут.
— И все же, ваше благородье, не спокойно у меня на душе.
— Я же тебе русским языком сказал: с твоей головы и волос не упадет. Ручаюсь.
— Ваше благородье, а с другими… с другими что будет? Евреи — племя волосатое.
— Что с другими будет, не твоя печаль.
— А чья же?
— Наша.
— Ведь толпа — слепа… Сегодня — корчму в щепки, завтра… Завтра начнет… мундиры пороть…
— Ты куда, Маркус Григорьевич, клонишь?
— Я говорю: толпа, не приведи господи, может и на вас подняться.
— Говори, говори да не заговаривайся! Лучше ты мне ссуди немного… до покрова… после покрова отдам до копейки.
— Сколько?
— Сколько не жалко.
— Двести хватит?
— Хватит.
Это все-таки дешевле, чем озеро дарить, подумал Маркус Фрадкин и сморщился.
За чаем и разговором они и не заметили, как вернулся Иван.
— Ну? — впился в него разморенный Нуйкин.
— Закопали, вашродье… Вчерась… — выдохнул денщик и подтянулся. — На острожном дворе. Солдат конвойной команды Харькин сказывал… возле сметника…
— Опоздал, — повернулся Нуйкин к лесоторговцу. — Но ты не горюй. Что в цветнике, что на сметнике — один черт.
XII
От Ковно до Россиен было верст семьдесят.
Где-то за Бабтами Мирону Александровичу сделалось дурно — внезапные клещи стиснули сердце, не отпуская ни на минуту. Это еще что, подумал Дорский, досадуя, что не взял в дорогу лекарство. Он крепился, крепился, но потом попросил балагулу остановиться, вылез из кибитки и, бледный, с испариной на лбу, зашагал к дубраве, чтобы полежать в тени и отдышаться.
Дубрава была прохладной и зеленой, и у Мирона Александровича то ли от зелени, то ли от жидких лучей, пробивавшихся сквозь кроны, то ли от неунимающихся колик рябило в глазах.
Хаим-Янкл Вишневский постоял над ним, повздыхал и, не желая раздражать его своим здоровым видом, заковылял к черневшей поодаль луже, намочил свой огромный, как скатерть, платок, вернулся к Дорскому и взглядом попросил разрешения приложить.
— Сердце шалит, — благодарно сказал Мирон Александрович.
Но возница не сообразил, означают ли его слова отказ или согласие, опустился ни колено, приложил мокрый платок ко лбу Мирона Александровича, и тот не сбросил холстинку, а только прижал покрепче, словно припечатал. Так, бывало, мать лечила его от ушибов и ссадин — мокрым платком или большой латунной ложкой.
Воспоминание о ложке вызвало у Дорского легкую, рассеянную усмешку, и ему на миг почудилось, что боли утихли.
— Лежите, лежите!.. Потом нагоним, — неуклюже успокоил его Хаим-Янкл Вишневский, ни разу за свою жизнь не потревоженный собственным сердцем.
Сердце давало о себе знать и раньше, но Мирон Александрович приписывал это усталости, бессоннице, излишнему волнению, и, только когда колики участились, он обратился к Самуилу Яковлевичу, слывшему по части сердечных хворей магом и волшебником. Гаркави выписал какие-то пилюли, посоветовал похудеть, ибо, как сказал Муллен, «не лопатой копает себе человек могилу, а вилкой и ложкой».
Мысль о том, что он скончается по дороге и Хаим-Янкл Вишневский привезет в Россиены его останки, казалась Мирону Александровичу чудовищной и несправедливой. Как ни гнал он ее от себя, она гвоздем сидела в мозгу, и никакими мокрыми тряпками нельзя было скрыть ее ржавую шляпку.
Привезут мертвого и похоронят где-нибудь под забором, сунут в яму, засыплют землей, и только местечковые козы по весне будут приходить на могилу, щипать травку и мекать, да вороны со зловещим карканьем будут кружиться над безымянным холмиком. Карр, карр карр!
Первым делом, когда приедут в Россиены, надо наведаться не в острог (туда всегда успеется), а в аптеку и, если боль не уймется, к доктору.
Вот невезение!
Так раскиснуть и как назло сейчас, когда позарез надо быть здоровым, когда предстоят два таких сложнейших и ответственнейших процесса, сетовал Мирон Александрович.