По правде говоря, Зельда не рассчитывала на такую удачу. Она не переоценивала обещание отца, но у нее я тени сомнения не было, что сдержит слово — слово Фрадкина, и не потому, что он такой добрый, а по причине куда более важной: Маркус Фрадкин опасался не только за свой дом и лес — начинал же он когда-то с простого десятника и вон как высоко залетел! Спалят начнет все сначала, и старость его не остановит — он опасался за собственную жизнь. Дороже у него ничего не было. Что дом? Что лес? Лес шумит, пока ты слышишь его шелест. Дом стоит, пока ты в нем живешь.
Ждала их удача и у Блонского. Понимая, что строптивый денежный Фрадкин третий раз не приедет, присмотрит себе где-нибудь другой березняк и водоем, помещик решил не испытывать судьбу, спустил цену, продавец и покупатель ударили по рукам и, пока Блонский с отцом распивали вишневую наливку, Зельда сбегала к озеру.
Только в детстве она купалась голая.
Она вошла в озеро, как в детстве, легла на спину, и солнце позолотило ее стройные ноги, ее упругий живот и груди.
Вокруг не было ни души. Только слышно было, как колышется камыш и в его зарослях крякают дикие утки.
Она испытывала ни с чем не сравнимое наслаждение, близкое к тому, какое, как ей казалось, испытывает женщина, откинувши руки на подушки и погружаясь в бездонный омут любви.
То было похоже на долгожданное соитие одной плоти — воды, с другой — белой и невесомой.
Плыть бы так и плыть, думала Зельда, и пусть ветер, как любовник, ласкает ее тело, нежит — ничего другого ей не надо, сладко, сладко, пусть вода, как семя, втекает в нее — ничего другого ей не надо, сладко, сладко, пусть солнце, как бог, благословляет ее грех — другого греха ей не надо, сладко, сладко до боли, до забытья.
— Зельда! — услышала она голос отца.
Господи, как не хочется на берег! Как хочется быть водоплавающей!
— Плыви назад! Слышишь, назад!
Как на берегу голо и пустынно!
К Нуйкину Маркус Фрадкин выбрался только на следующий день. В присутствие он решил не заезжать: дело деликатное, лучше с глазу на глаз, без свидетелей, по-вдовьи, в домашней обстановке, среди четырех стен, за рюмкой белой или за чашкой чая.
— Кого я вижу! Маркус Григорьевич! — шумно и суетливо приветствовал лесоторговца исправник. — Входите, входите! Гостем будете! Иван! — кликнул он своего денщика. — Нам с Маркусом Григорьевичем чайку! Или желаете чего-нибудь покрепче?
— Чайку.
— Сей момент, — отчеканил денщик и сломя голову бросился выполнять приказание — ставить самовар.
Уездный исправник Нуйкин был весьма тучен, ходил все время в расстегнутом мундире, обмахиваясь вышитым, с вензелями, платком. Лицо его, пухлое и рыхлое, как вымя, было иссечено двумя разновеликими шрамами, похожими на смазанный оттиск гербовой печати. Уездом он правил давно, лет эдак десять-двенадцать, хотя появился в Литве значительно раньше, во время мятежа шестьдесят третьего года. До отправки в Северо-Западный край служил Нуйкин где-то на Дону, около Ростова, чуть ли не простым солдатом и выдвинулся только в Жмуди благодаря своей свирепости и рвению. У него были большие заслуги по усмирению бунта, он необыкновенно гордился ими и о своих подвигах рассказывал при каждом удобном случае в назидание и для острастки, Маркус Фрадкин не раз слышал от него, как он, Нуйкин, самолично, в деревне Папиевис выпорол в притворе деревянного костелишки мятежного ксендза и двух его прихожан.
— Просьба у меня к вам, ваше благородье, — пользуясь отсутствием денщика, сказал лесоторговец.
— Проси! Ты же знаешь: сам просить не люблю, но испытываю удовольствие, когда меня просят. Проси!
— Спивак… лавочник умер, — нетвердо, подыскивая холостые выражения, промолвил Фрадкин.
— Царство ему небесное! — произнес Нуйкин и неуместно перекрестился.
— С царством-то небесным у него и вышла заминка… Боюсь, не попасть ему туда.
— Грешник великий?
— В тюрьме бедняга помер.
— Значит, грешник, — продолжал разыгрывать комедию исправник, знавший про Спивака все.
— Родственники просят, чтобы вы, ваше благородье, позволили похоронить его на родном кладбище.
— Спивак, говоришь? Это не из тех ли, что мальца невинного порешили?
У Маркуса Фрадкина запершило в носу, дыханье его затруднилось, он посопел, посопел и выдавил:
— С мертвого какой спрос?
— Спрашивать положено со всех, — Нуйкин развернул платок и, точно девица, принялся обмахивать нездоровое, в синих прожилках, лицо. — По-твоему, с мертвеца и взятки гладки? Нет! Иной мертвец нам даже из могилы гадит. Именем своим!
— Спивак — не такой, — потеряв надежду, пробормотал лесоторговец.
— Иван! Иван! Да куда ты, балбесина, запропастился. Тащи самовар!
— Я тут, вашродье! — неся впереди себя, как хоругвь, пузатый самовар, отрапортовал денщик.
— Сбегай, миленький, в холодную и узнай: есть там такой Спивак?
— Нафтали, — подсказал Фрадкин.
— Нахтали. Если есть, передай: пусть отдадут для погребения… Вприкуску или вприглядку? — обратился он к Фрадкину.
— Вприглядку.
— Ну что стоишь, как беременная баба перед попом, — цедя из самовара кипяток в чашки, напустился на Ивана исправник.
— Живого — для погребения?