— А что это даст? Если это Господин Мерзость, он подписи своей не снимет. Еще в университете он был неисправимый патриот. Преуспевал в патриотизме и ни бельмеса не смыслил в анатомии. Ему, Мирон, и до осмотра все было ясно. Расчет простой: если обвинение лопнет, он все равно заработает фишку. Скажут: Лапин не напраслину возвел, а пе-ре-ста-рал-ся! А уж если их, не приведи бог, засудят, то твои щелкоперы так его разрисуют, что, глядишь, через год-другой в лейб-медики попадет. Я могу поговорить с профессором Валентином Петровичем Сказкиным! Его ценят и у нас, и в столице. Честнейший человек! Светлейшая голова! Он — лучший паталогоанатом России!
Мирон Александрович погашенно, почти сочувственно глянул на Гаркави, и тот, как бы устыдившись своего пыла, своего искреннего, но напрасного рвения, замолк, снова пригубил из бокала, обнюхал его искристую грань и поставил на место.
— С балагулой, наверно, будет проще, чем с профессором Сказкиным, — сказал Дорский.
Они вышли на улицу и медленно направились мимо православной церкви, где Петр Первый крестил африканского прадеда Пушкина — Ганнибала, через витой изогнутый, как верблюжий горб, мостик в сторону Заречья.
Там в ободранной, полукрестьянской хате обитал король виленских балагул Хаим-Янкл Вишневский.
Жена Хаим-Янкла, тощая, плоскогрудая баба, стиравшая во дворе белье в огромном корыте, увидела их, всплеснула мокрыми руками, откинула со своего узкого лба волосы и фальшивой фистулой вскрикнула:
— Хаим-Янкл! Хаим-Янкл! Доктор пришел!.. Спит, как убитый. Сейчас, сейчас! Хаим-Янкл! Вчера немножко — того… Сами, доктор, знаете… Приехал из Ошмян, поставил в сарай кобылу, налил стакан горькой и, как всегда: «Фрума, отвернись!» Я давно хотела, доктор, у вас спросить…
— О чем?
— Почему он так мне говорит? Выйдешь на улицу и со всех сторон: «Фрума — Отвернись! Фрума — Отвернись!» Прилипло, как чирей. Лучше бы он мне так не за столом, а в постели говорил…
Гаркави едва сдержался, чтоб не улыбнуться.
— Тридцать лет отворачивалась, но придет день, лопнет мое терпенье, и не отвернусь… И пусть со мной делает что хочет!
Жена балагулы вытерла о подол руки и засеменила в хату.
Пока она будила мужа, Мирон Александрович стоял во дворе, глазел на сломанное деревянное крыльцо, на обвалившуюся трубу на крыше, на корыто с грязным бельем, похожим на выпущенные рыбьи потроха или на надутый свиной пузырь, каким он, Мейлах Вайнштейн, играл в детстве, на засиженные мухами окна и не мог отделаться от впечатления, что все это он уже один раз видел, не тут, а за тридевять земель, там, куда он собирается ехать, что память его — засиженное мухами стекло — только повторила то, что когда-то было, не удосужившись за сорок с лишним лет ничего переиначить — даже воду в корыте не сменить, не починить ни одной ступеньки, не протереть ни одного окна. Стоит ли, думал он, три дня трястись в кибитке короля виленских балагул Хаим-Янкла Вишневского, чтобы вернуться на круги своя, приехать из никуда в никуда. Вот она — его родина, вот эти круги, куда возвращаются и ветер, и птицы, и они, баловни судьбы, покинувшие и забывшие свое нищенское гнездовье.
Мирон Александрович и Гаркави переминались с ноги на ногу, поглядывали друг на друга, как будто ждали не извозчика, а приговора, и со стороны, видно, казались существами, залетевшими с иной планеты.
Дорский послонялся, подошел к корыту, наклонился над ним.
— Нашел занятие — на грязное белье смотреть, — проворчал Гаркави.
— Вон там, Муллен, мои штанишки плавают, — Мирон Александрович ткнул пальцем в корыто.
— Да у тебя, Мирон, галлюцинации, — выпучил на Дорского удивленные глаза Самуил Яковлевич.
— А у тебя их не бывает?
— Нет.
Из хаты царственно, как и подобает королю, вышел широкоплечий, крепко сбитый Хаим-Янкл, подтягивая на ходу штаны и крякая не то с похмелья, не то спросонья. Роста он был высоченного, доставал почти до стрехи, с крупным, потрескавшимся от ветра лицом, огненно-рыжими волосами, развевавшимися, как грива, и придававшими его наружности что-то лошадиное.
— Я вам, реб Хаим-Янкл, хорошего седока привел, — сказал Гаркави и кивком показал на Мирона Александровича.
— И далеко еврею надо? — протрубил балагула.
— Далеко, — ответил Дорский. — Аж до Россиен… и еще дальше. С остановкой в Ковно.
— Когда? — не утруждая себя словами, спросил Хаим-Янкл, приглядываясь к седоку.
— Завтра.
— Завтра так завтра.
— Вы уж, реб Хаим-Янкл, на сей раз поторопитесь… Там судьба людей решается, — объяснил Самуил Яковлевич.
— Доктор? — по-прежнему скупясь на, слова, обратился балагула к Дорскому.
— Адвокат, — сказал Мирон Александрович. — Могу сразу и заплатить.
— Доктор знает: Хаим-Янкл деньги вперед не берет… Вам как — туда и обратно? Или только туда?
Мирон Александрович задумался.
— Туда и обратно… если вы согласны… долго я там не задержусь…
— Согласен… Адвокатов я еще не возил…
— Так я жду вас… Завальная семнадцать… Можете заехать прямо во двор.