Ее так и подмывало рассказать Семену про кур и собаку, но он был занят не столько ею, сколько своей галкой, гладил птицу по головке, чистил перышки и лапки, прижимал к небритой щеке, что-то нашептывал, как будто поверял ей какую-то тайну.
— Он скоро придет. Скоро, еще до зимы… Он просто умаялся в дороге, прилег и уснул… Но он проснется, моя горлица, проснется от грома наших грехов, от грохота нашей печали, от писка нашей непотребной радости… Лети к нему, лети! — И Семен выпустил из рук галку.
— Я ухожу, — сказала Морта.
— Лети, лети, — как бы очнувшись от бреда, пробормотал Семен. — Я попрошу его, чтобы он вознаградил тебя за твое доброе сердце и превратил твой плод из детеныша волка в дитя человеческое… Я попрошу его.
— Попроси, — застыв от его обещания, произнесла Морта.
Вовсю светило солнце, но ей казалось, будто она идет под проливным дождем, под мокрым снегом, заметающим ее, как дерево, по самую верхушку. Откуда-то, со дна сознания, снова всплыл тот дремучий, тот снедавший ее страх за судьбу ребенка, ее кровиночки, и он, этот страх, отодвинул, оттеснил, смел все ее заботы о себе, о Ешуа, о Семене. Пусть отправляются в Сибирь, пусть простаивают весь век на развилках, пусть катятся в тартарары — только бы он, ее ребенок, родился живым и здоровым, без изъяна, без клейма, а все остальное — трын-трава. Разве не заслужила она такой милости, которая от грома ли грехов, от грохота ли печали, от писка ли непотребной радости должна проснуться! Проснуться и пролиться на эту тюрьму из тюрем, на эту развилку из развилок — на чрево матери…
— Здравствуй, — встретил ее во дворе Ицик.
Морта как будто не расслышала приветствия.
— Здравствуй, — повторил Ицик. — Ты что, не рада?
— А чему радоваться?
— Я нашел его. Мы обо всем договорились. Согласился, приедет.
— Ну и что, что приедет?
— Как ну и что? Знаменитость! Голова!
— Кур и собаку он все равно не вернет, — сказала Морта, косясь на ставни.
— А причем тут куры и собака?
— Притом.
— Главное, чтобы Ешуа вернул…
— Курам шеи свернули, собаку повесили.
— Кто повесил?
— А я не спрашивала… Хорошо еще, хозяйку не тронули. А могли — за ноги да на проволоку.
— Говорил я тебе: давай, Морта, вместе.
— Вместе с мужем можно… с детьми… с братьями.
— Разве я тебе не брат?
— Мои братья в Сибири… И муж там будет.
— Еще не все потеряно.
— Я давно все потеряла… Потеряла в тот день, когда отец меня к вам привел.
— К нам?
— К вам… Жили бы все отдельно, никаких бед бы не было.
— Как отдельно?
— Евреи — отдельно, литовцы — отдельно, русские — отдельно. Ездили бы друг к другу в гости, никого бы не трогали… Разве не так?
— Не так, — сказал Ицик. — Деревья, и те отдельно не растут.
— Растут! Еще как растут!
— А которое и растет, скорее погибает.
— Ты хоть что-нибудь ел за всю дорогу?.
Ицик пожал плечами.
— Оладьи со сметаной будешь?
— Буду!
— Орали, угрожали, обзывали, ставни, стены кровью измазали, — отпирая корчму, пожаловалась Морта. — И управы на них нет… И совести ни на грош.
— Совесть, она, как яблоня: на болоте не растет.
Морта разогрела оладьи, поставила на стол миску сметаны, и оголодавший Ицик принялся уминать за обе щеки.
— А этот племянник Спивака… знаменитость эта, он что, и впрямь поможет?
— Поможет… Штучка! Ему палец в рот не клади. Все тебе докажет.
— А тут и доказывать-то нечего.
— Это и плохо. Когда доказывать нечего, надо доказать все, даже то, что тебе и во сне не снилось. Невиновность, Морта, и есть их самая тяжкая вина.
— Как же так: невиновность и — вина! Ты тут что-то загнул!
— Не загнул… Кто-то обязательно должен быть виноват. На виновности невинных все и держится. Потому что иначе страха не будет.
— А страх зачем?
— И Нуйкин, и Фрадкин, и даже царь-батюшка кормятся им: помельче сошка — сливки со страха снимает, побольше — масло из страха сбивает.
Ицик замолчал, принялся выскребывать из миски остаток сметаны.
— Смотри, Ицик! — испуганно воскликнула Морта. — Какой-то пьянчуга идет! — И, распахнув окно, крикнула: — Корчма закрыта! Закрыта навсегда!
— Ты не волнуйся, — сказал Ицик, когда незнакомец приблизился. — Я сам с ним поговорю. Ты что, не слышал: корчма закрыта!
— Я от Харькина, — тихо сказал незнакомец.
— От Харькина?
— От стражника… Из Россиен… Новость у меня для вас.
— Говори, — потребовал Ицик.
Незнакомец мялся, глазел на Морту, похлопывал себя по карману сермяги.
— Говори.
— Харькин сказал: с вас золотой.
— За что? — забеспокоилась Морта.
— За новость.
— Кто же покупает шило в мешке? Сперва скажи.
— Скажу, а вы не заплатите.
— Заплатим! Заплатим! — зачастила Морта. — Входи! Рассказывай!
Незнакомец вощел в корчму, огляделся, сел за стол, как нищий, снял шапку и сказал:
— Там ваш человек умер.
— Господи! — смяла руками лицо Морта.
— Какой человек? — тихо спросил Ицик.
— Лавочник вроде бы, — ответил вестник и подвинул поближе к Морте шапку.
IX
— Можно ненавидеть евреев, но зачем же вместе с ними ненавидеть истину? — горячился Самуил Яковлевич Гаркави в собственном двухэтажном доме, расположенном на тихой Замковой улице, меряя коротким скоком подстреленного зайца просторную, увешанную картинами гостиную.