— У справедливости, к вашему сведению, как и у всего на свете, есть хозяин. И если хозяин решит пожертвовать овцой ради волка, то не только спасет его от кары, но и объявит на весь мир примером овцелюбия. Понимаете? Когда засуживают еврея, все вокруг говорят, что именно она, справедливость эта, восторжествовала, а вот когда его оправдывают, почему-то считают, что победили деньги. В любом случае результат почти один и тот же — позор!
— Для кого?
— Для всех.
— Значит, по-вашему, надо сидеть сложа руки?
— Нет. Их только надо разумно пускать в ход.
— Что же мне дома передать? — решительно, желая положить конец затянувшемуся и, судя по всему, бесплодному разговору, спросил Ицик.
— Что передать? — Мирон Александрович вспомнил вдруг о Зельде. — Я постараюсь… Пока следствие не закончено, и дело не передано в суд, постараюсь познакомиться с ним… разузнать, где оно будет слушаться — в Ковно ли, в Вильно ли, это имеет значение, кое с кем посоветуюсь… Но твердых обещаний не даю…
— Как бы не опоздать… Со дня на день жди погрома.
— Ну зачем перебарщивать? В Литве испокон веку… со времен великого князя Витовта никаких погромов не было и, надо полагать, не будет.
— Ваши слова да богу в уши.
Ицик порылся в кармане, но Мирон Александрович сердитым жестом запретил ему расплачиваться.
— Сколько до вас добираться? — спросил Дорский.
— На третий день будете.
— Три дня. Эка даль! — посетовал Мирон Александрович и, когда Ицик встал из-за столика, добавил: — Если увидите Зельду, поклон ей от меня.
— Если увижу.
— И еще: соберите как можно больше сведений о каждом свидетеле… передайте в острог, чтобы арестованные тщательно продумали свое алиби.
— Свое что?
— Алиби. То есть, где были, что делали, с кем общались в момент преступления.
— Преступления?
— Ну в тот злополучный день… с самого утра до своего ареста… У вас есть с ними какая-нибудь связь?
— Через стражника… Харькина…
— Будьте осторожны. Подкупленный стражник может стать самым грозным свидетелем… Деньги, конечно, всесильны, но ничего постоянней и прибылней, чем любовь к престолу нет. Она и деньги за этим Харькиным сохранит, и в герои его произведет.
— Так-то оно так, но это наша единственная лазейка.
— Надо не лазейку искать, а выход, — то ли себя, то ли Ицика подбодрил Мирон Александрович и расплатился.
VIII
Морта сама не знала, кого больше ждала: то ли ребенка, который вот-вот должен был появиться на свет, то ли Ицика с доброй вестью из Вильны.
Когда она, так и не добившись свидания с Ешуа, почерневшая от горя, забралась в телегу, лениво дернула вожжами, отъехала версты две от Россиен, первой ее мыслью было не возвращаться домой — все равно ей там житья не будет! — а если и вернуться, то не за тем, чтобы распарывать перину и доставать оттуда чужие деньги, а затем, чтобы взять нож, тот самый, для шинкования капусты, выпить для храбрости и, помолясь, взрезать себе вены и больше не мучиться. И в молодые-то годы она смерти не боялась — чего бояться, страшись не страшись, придет, как хорек, и придушит — даже звала ее, но та не откликалась, охотилась на других, на тех, кто побогаче и посчастливей, а ее, Морту, не трогала, даже не принюхивалась к ней. Может, она так и поступила бы, полоснула бы себя по кисти руки или что-нибудь другое с собой сделала бы, не попадись ей в тот день по дороге Ицик с пилой на плече. Вышел из лесу, догнал, и, не спросись, кинув на разворошенную солому свою пилу, вскочил на ходу в телегу. Пила ударилась о грядку, звякнула, но Морта и ухом не повела.
— Ты чего такая сердитая? — заговорил Ицик, шурша соломой.
— Будешь сердитой, — не оборачиваясь, буркнула Морта и в сердцах дернула вожжи.
— Ешуа что, забыл как лошадью править? — умасливая ее, сказал Ицик. — Смотри! В телеге родишь.
Другого Морта тут же отшила бы, высадила бы — пусть в душу не лезет, но Ицик был какой-то особенный, не такой, как все, и не только потому, что лес рубил, хотя и это в их краях было редкостью, а потому, что как-то чудно и непонятно жил: денег не копил, тратил на книги, вместо каждого срубленного дерева молодые сажал, уверяя всех, что такова божья воля, ни с кем не водился, первым в местечке сбрил пейсы, носил крестьянскую одежду, свободно говорил по-жемайтийски и по-русски, купался зимой в проруби, два раза в году — на тишабов и перед рошашона — приходил на местечковое кладбище, на могилы своей сожительницы Голды и их мертворожденного ребенка, клал камешки, сгребал с деревянного, поставленного им надгробия снег или выпалывал сорную траву, складывал ее в мешок, уносил куда-то на реку и сжигал, глядя на языки пламени и почему-то вороша золу.
— Нету Ешуа, — сказала Морта и заплакала. — В остроге он. В Россиенах.
И под скрип колес, под всхлипывание рассказала Ицику все, что узнала со слов урядника Ардальона Игнатьевича Нестеровича, оставшегося в Россиенах для дачи показаний, все, что, стоя под окном уездной тюрьмы, уразумела из странного псалмопения, доносившегося как бы с небес и состоявшего из обрывков, повергавших ее в трепет и уныние.