Читаем И нет рабам рая полностью

— Я не могу оставить дом на чужого человека, — нисколько не сомневаясь, что решение сына совпадет с его собственным, после длительной паузы промолвил Мнрон Александрович. — Дело в том, что я, Андрей, собираюсь на недельку на родину.

— На родину? — Таких слов Андрей никогда от отца не слышал.

— А что тут удивительного? У каждого человека… даже у последнего бродяги… есть своя родина. Ты родился в Вильно, мама — в Варшаве, на Маршалковской, а я — в Жемайтии.

— Да, но почему-то раньше, во всяком случае при мне, ты о ней не очень-то вспоминал… — сказал Андрей и, пощадив самолюбие отца, добавил: — Кто-нибудь там остался?

— Как понимать?

— Ну… в живых.

— Остался… Конечно, остался, — нетвердо ответил Мирон Александрович. — А ты что думаешь, родина — кладбище?

— Для кого — только кладбище… Я бы тоже хотел туда… походить… посмотреть… дома-то, наверно, стоят.

— Чьи?

— Бабушки… теток… дядей…

— У твоей бабушки не было дома. Ее домом был базар, а крышей — навес в рыбном ряду… Домина был у дяди Нафтали. К нему-то я и собираюсь… Арестовали старика.

— За что?

— Ума не приложу.

— И когда ты?..

— Еще не решил… Слушание на носу… дело купца первой гильдии Семенова.

— Мошенник подождет.

— Может, заночуешь? — предложил Мирон Александрович. — Кровать в детской постелена. Что ни говори, а вдвоем… даже с бомбистом… веселей.

— А ты, папа, женись.

Мирон Александрович повернул голову, покосился на сына, глубоко вздохнул.

— Так как? Остаешься?

Андрей остался, но они еще долго не могли уснуть ворочаясь, каждый в своей постели, не подавая голоса, прислушиваясь к шуму размашистого июньского дождя за окном, к скрипу красного дерева, к шершавому движению стрелки на огромных напольных часах. Казалось, никогда еще они не были так горько, так неразделимо близки, так безутешно и непрочно связаны, как в эту скоротечную ночь своего хрупкого примирения.

Мирон Александрович несколько раз вставал и, белый, в исподнем, воровато, по-обезьяньи, неуклюжими прыжками подкрадывался к двери детской и застывал, как привидение, на, пороге, не смея громко вздохнуть, глядя издали на спящего сына, как на новорожденного во время кормления, и его изощренный, усугубленный одиночеством, слух вдруг в напряженной тишине улавливал что-то похожее на причмокивание.

Продрогший, взбудораженный, возвращался Дорский после каждого подглядывания в спальню, не в состоянии стряхнуть свои отрывистые, безысходные мысли.

Он боялся сомкнуть глаза, чтобы снова не провалиться в бездонную прорубь сна, не увидеть парик и старуху, но явь ничем не отличалась от сновидения, и перед ним, упрямо и тяжко бодрствующим, мельтешили, роились, возникали и исчезали те же лица — мать Злата, жена Кристина, крошка Андрей, сосущий ее маленькую розовую грудь.

Мирон Александрович нашарил на ночном столике снотворное, но, подержав в руке, швырнул порошок в темноту, в стену, зарылся в подушку, но запах перьев — отовсюду прущих перьев — ударил в нос, и Дорский снова заметался.

Из детской в спальню до Мирона Александровича доносилось по-мышиному сторожкое, с захлебываниями и постанываниями, сопение. Оно напоминало дыхание Кристины, действовало на него отрезвляюще, и он, силясь унять свое рваное, неприлично гулкое сердцебиение, мучась от бессонницы и радуясь ей, думал о том, как он несправедлив к сыну. Ему ли, Дорскому, учить его уму-разуму? Разве сам он не отрекся от своих отца и матери, не бросил их на произвол судьбы, не перерезал пуповину, связывающую его с тем, что было для них святыней? Разве послушал бы он их, запрети они ему выбрать свою, пусть тернистую, пусть каторжную, дорогу, увидь они его в церкви перед аналоем с Кристиной и прокляни самыми страшными проклятиями? Нет, не послушал бы, глазом не моргнул бы, пошел бы своей дорогой, в какой бы тупик ни завела!

Чего же он требует от Андрея? Зачем навязывает ему свой рай?

Кто сказал, что в раю нельзя быть несчастным, тем паче в раю навязанном?

Мирон Александрович вдруг до крика, до ломоты в суставах ощутил свою нерасторжимость с сыном, не противником своим и опровержением, а плотью своей и кровью, двойником и слепком. Его обуяло желание подойти к кровати сына, тронуть за плечо, растормошить и сказать: «Приведи кого угодно — Федора, девок, всю виленскую голытьбу, пляшите, пейте, пойте, гадьте сколько влезет, только не оставляй меня больше одного с присяжным поверенным Дорским, выгони его и останься рядом с… Мейлахом Вайнштейном… будь рядом! будь! Это он, Дорский, дрожит над своим званием, над своим домом и деньгами, а Мейлаху Вайнштейну все нипочем. Хоть завтра пойдет за тобой в огонь и в воду, на каторгу и на плаху. Мейлаху Вайнштейну нечего терять!»

— Ты почему, папа, не спишь? — неожиданно окликнул его Андрей, и Мирон Александрович вздрогнул, словно его поймали с поличным. — Скоро утро.

— Утро, но все-таки ночь, как сказал страж.

— Какой страж?

— Из библии. Спи!

Андрей завозился в постели и через минуту замолк.

Мирон Александрович затаился, и мысли его, еще недавно такие решительные, отчаянно смелые, затаились вместе с ним, как клопы при вспышке света.

Перейти на страницу:

Похожие книги