Но ни близость суда над Стрельниковым, ни внимание России к процессу о ритуальном убийстве не подействовали на Мирона Александровича, и тогда многоопытный Гаркави прибег к последнему средству — к женщине. Разыскал и привел на Завальную Зельду.
— Принимай, Мирон, гостью, — сказал он как ни в чем не бывало. — И только попробуй при ней хандрить и думать о смерти.
Самуил Яковлевич вытащил из своего докторского чемоданчика бутылку шампанского и сказал:
— Растормошите его, Зельда!
Фамильярность Гаркави покоробила ее, но она не подала виду, стояла напротив осунувшегося, белого как мел Дорского и глядела в его завьюженные нетающей печалью глаза.
— За вас, — прошептала она, когда Дорский разлил шампанское.
— Вы держите бокал, как Кристина, — пробормотал он.
В его словах не было натяжки, не было подвоха — Мирон Александрович просто видел то, что хотел, и то, что хотел, видел.
Гаркави насупился, метнул на него сердитый, почти страдающий взгляд.
— Выпьем за твою удачу! — провозгласил Самуил Яковлевич и, сославшись на срочное и безотлагательное дело, удалился.
Мирон Александрович и Зельда остались одни.
Дорский отсутствующим взглядом смотрел поверх ее головы, стараясь что-то разглядеть за кирпичными громадами домов — может, Петербург, может, родное местечко, может, Пересыльную тюрьму, и Зельда не мешала ему, терпеливо ожидая, пока он насытит свое недоступное, не относящееся к ней любопытство и заговорит.
— В последнее время со мной что-то происходит, — сказал Мирон Александрович.
— Вы просто устали.
— Нет, нет. Дело не в усталости… Я чувствую, что кто-то в меня вошел…
Бокал подрагивал в его руке, и Зельда чокнулась с ним, и звон хрусталя рассыпался в притемненной гостиной.
— С каждым днем меня становится все меньше, а его все больше.
— Вы слишком близко приняли к сердцу…
Мирон Александрович не дал ей договорить и продолжал:
— Прошлой ночью я наконец постиг, почему смерть женского рода.
— Почему?
— Потому что только женщина так непрошено, так властно входит в нашу жизнь… Не смотрите на меня так… Я не заговориваюсь… То же самое было с Кристиной… Я даже не подозревал, что она изменяет мне… нашла другого… И только теперь понял: она изменяла мне со смертью.
— Мне, право, неудобно, — пролепетала пораженная Зельда. — Но поедемте лучше за город… в лес… Вам надо развеяться, развлечься…
— Он жив? — неожиданно спросил Мирон Александрович.
— Кто?
— Он все еще стоит на развилке?
— Вы о Семене? — встрепенулась Зельда, довольная тем, что разговор принял другой оборот.
— Да.
С недавних пор им обуяло желание принять на себя вину и муки всех. В них, в этих муках, он искал избавления от собственных, им умышленно, долгие годы малодушно скрываемых. После посещения родного местечка в нем вдруг вспыхнул глубокий и очистительный интерес к еврейской древности, к своим давно покрытым забвением истокам.
— Не знаю. Наверно, стоит. Куда ж ему деваться?
Мирон Александрович погрузился в долгое и тягостное молчание. В самом деле — куда ему деваться. Если есть Мессия, то должны быть те, кто его ждет.
— Я завидую ему, — сказал он. — Я никогда не умел ждать. И это, Наверно, погубило мою душу.
— А у Ешуа Манделя родилась двойня, — сказала Зельда и поставила на стол бокал. — Мальчик и девочка. Передайте ему при свиданьи. В какой он тюрьме?
— Не знаю, — рассеяно ответил Мирон Александрович. — Кажется, в Пересыльной… Кстати, и у меня родился мальчик… Долго носил я его под сердцем…. сорок с лишним лет… Понимаете, о чем я говорю?
— Да, — сказала она, не понимая ни слова.
— Я дам ему на дорогу денег, и пусть возвращается туда… где жила его мать Злата… и дядя Нафтали Спивак. Только передайте им: пусть не посылают они его на учебу в Вилькию… пусть торгует на рыночной площади рыбой, таскает за косы свою невесту Ентеле и всегда помнит слова псалма: «Да отсохнет моя правая рука, да прилипнет язык к гортани, если я забуду имя твое…»
Чем внимательней Зельда слушала, тем больше проникалась к нему странной, почти материнской жалостью. Ей хотелось подойти к Мирону Александровичу, сказать что-то в утешение, а может, даже объясниться в любви, как объяснился он ей в доме у Нафтали Спивака. Она испытывала к нему неодолимое, почти греховное влечение, видела в нем то, к чему тянулась издавна, что про себя называла силой страдания, выделявшей его из числа других ее-знакомых и делавшей его в ее глазах я привлекательней, и моложе.
— Я нагнал на вас тоску, — сказал он, и страдальческая улыбка исказила его лицо.
— Что вы!
Ей необыкновенно льстили его искренность, доверие. Сколько лет он был несчастен?
— Я хочу, чтоб вы знали, — заговорил он, волнуясь, — то, что я вам говорил там… на родине — правда… Но у ангела любви есть соперник.
— Не надо.
— Соперник этот — ангел смерти. Всю жизнь летают они вместе, не уступая друг другу добычу, но приходит день, когда ангел любви зажмуривается от собственного сияния, и тогда конец. Прошу вас — не зажмуривайтесь, глядите во все глаза!..
— Вы обязаны жить, — прошептала Зельда.
Она взяла его, как ребенка за руку, и повела.
Повела без стыда и колебаний.