Читаем И нет рабам рая полностью

И он пошел за ней, и белоснежные простыни высохли от их дыхания, от движения их тел, которые сплелись и превратились в одно диковинное, неистребимое, двухголовое, четвероногое животное, питающееся любовью, как травой, и травой забвения, как любовью.

Был день, была ночь, и снова день, и снова ночь, и дом на Завальной качался, как на волнах, и плыл, как щепка, подхваченная вихрем.

Они не слышали, как из позолоченной рамки вышла гордая и обворожительная Кристина, как стряхнула со своего роскошного муарового платья осколки стекла, как открыла дверь и скрылась в утреннем мареве.

Мирон Александрович разлепил глаза, покосился на ночной столик, но там сверкали только пустая рамка и мелкие солинки стекла.

Солинки резали глаза, глаза слезились, слезы падали на подушку, подушка белела в темноте, как могильный холмик, заметенный снегом.

Как ни странно, но близость с Зельдой не заполнила пустоту, окружавшую Мирона Александровича, не воодушевила его, а еще больше пришибла. Он жалел, что поддался минутной слабости, не избегнул искушения жизнью тогда, когда ее, этой жизни, уже не хватало, чтобы спасти от каторги сына или дописать защитительную речь. Что это за счастье, если в тебя со всех сторон вонзаются осколки, а каждая вещь в доме и за его пределами — кровать, расшитые кружевами подушки, персидский ковер, светильник, Спаситель в Гефсиманском саду, железный крюк под потолком, могила во дворе Россиенского острога, седые ивовые пряди, надгробия со стертыми надписями уличают тебя в измене? Что это за счастье, если поутру стыдно поднять забитые солинками памяти глаза?

Но кто-то должен же и его любить. Кто-то должен же и его оплакать.

Бог покарал его самой страшной карой: у него осталось столько слез, и некуда было девать их, не во что было перелить — ни в горе, ни в радость.

Не он оплакал свою мать, своего отца Меера, свое несчастное племя.

Кто же его оплачет?

Зельда?

Он не хотел ее видеть. Зачем ему снова встречаться со своей виной, своим малодушием? Неужто судьба послала ее только для того, чтобы он еще больше увяз, еще больше изранил душу! Хоть бы не пришла в суд! Хоть бы куда-нибудь исчезла, растворилась, стала невидимкой! Какую чепуху он вчера городил. «Ангел! любви!» «Ангел смерти». Если кто-то и витает над нашей головой, то сатана! Витает и указывает, что тебе делать, куда ступать — в какую грязь, в какое пекло.

Он, Мирон Александрович, никого не хочет видеть. Ни видеть, ни защищать. Каждый защищается сам, пока сатана не кладет его на лопатки. От сатаны нет защиты. Единственная защита — смерть. И он умрет. С какой радостью, с каким облегчением он, Дорский тире Вайнштейн, бывший раб и бывший господин, испустит дух!

Зельду он увидел только в зале суда на углу Георгиевского проспекта и Жандармского переулка.

Заставил себя подойти к ней, протянул руку.

— Тут занято, — брякнул ее сосед.

— А вы не беспокойтесь. Он не сядет, — заверила его Зельда.

Она вела себя с Мироном Александровичем, как с посторонним, сосед косился на них, и Дорский переминался с ноги на ногу.

— Поговорим в перерыве, — предложил он.

Зал суда был забит до отказа. Все скамьи были заняты. Пустовали только скамьи подсудимых и места присяжных заседателей.

— Да хранит вас бог! — сказала Зельда. — Забудьте все.

Забыть все, забыть все, выстукивали его каблуки. Забыть себя — православного и еврея, забыть мать Злату, отца Меера-стекольщика, забыть свое племя! Забыть Бориса Евгеньича Чистохвалова! Забыть Российскую империю!.. Забыть Швейцарию, куда не попал Андрей, Сибирь, куда он непременно попадет!

— Суд идет! — громко возвестил судебный пристав.

Все встали.

Появились Борис Евгеньевич Чистохвалов, Алексей Николаевич Туров и присяжные заседатели.

Ввели Стрельникова.

Лицо его не выражало ни страха, ни сожаления. Он был молод и прочен.

Издали поздоровался с Мироном Александровичем, отыскал взглядом в толпе мачеху, которая с передней скамьи разглядывала величественный и неприступный сонм присяжных. Она была в белой накидке, в изящном коричневом берете, одна, без мужа.

— Слушается дело об убийстве Александром Стрельниковым своей жены Анастасии Ивановны Стрельниковой, — тускло возвестил Чистохвалов. — Подсудимый, признаете ли вы себя виновным?

— Никак нет, — по-солдатски отчеканил Стрельников.

— А я, представьте, себя признаю, — почти что вслух произнес Мирон Александрович.

Судьи переглянулись.

Виновен, стучало в висках, виновен… кругом виновен, и на Мирона Александровича вдруг откуда-то нахлынуло другое — проступило лицо сына Андрея, потом матери, потом отца, потом Нафтали Спивака; нынешнее зрение Дорского пересеклось со вчерашним, как пересекаются два направленные в противоположные плоскости луча, и во вчерашнем негасимом луче высветилось с новой силой все: и детство, и Петербург, и Россиены, и рыночная площадь, и парик матери, и алмаз отца, и на освещенной стороне не осталось ни Зельды, ни Стрельникова, ни судей. Весь зал заполнили, запрудили другие лица и судьбы, другие цепи и приговоры.

Перейти на страницу:

Похожие книги