— Я вам сказал уже, что во время коронации не был в Варшаве, — тихо и отчетливо ответил он.
С заметным усилием он приподнялся на локте и попытался сесть.
— Если ты назовешь сообщников, можешь рассчитывать на милость его величества. Не назовешь — мы расправимся с тобой сейчас же. Понятно?
Арестант ничего не ответил. Он поднял на Вацека взор, полный такой скорби, что у меня защемило сердце.
— Розги! — скомандовал Вацек.
— Пожалуйте, поручик Войцеховский!
Услужливо подскочивший жандарм подал ему пучок и, взяв фонарь, подозвал еще двоих, стоявших у дверей. Те бросились к арестанту и повалили его на нары. Только теперь я увидел, что у него нет одной ноги. Несчастный вскрикнул, но тот, кто держал его за плечи, грубо закрыл ему рот ладонью.
Свистнули розги. Еще и еще. Этот свист мне казался оглушительным. Жертва вырвалась из рук палачей. Вероятно забыв, что у него нет ноги, несчастный вскочил и всей тяжестью рухнул на пол, на правый бок.
— Лицом вниз! — приказал Вацек.
Жандармы повернули его. Один из них выпачкал кровью руки и брезгливо обтер их об одежду безногого. Арестант молчал. Откуда появилась кровь, я не сразу понял. Оказывается, кровоточило бедро в месте ампутации. На полу чернела лужица крови.
Вацек снова засвистел розгами. Почему он бил сам?! Безногий больше не вздрагивал. Умер или был в глубоком обмороке?
— Позвать лекаря! — приказал Вацек жандарму, отбрасывая розги в угол. Отойдя в сторону, он отер со лба пот.
Лекарь пришел скоро. Ни слова не говоря, приблизился к арестанту и несколько секунд смотрел на него сверху.
— Поднимите же! — сказал он раздраженно. — Или, по-вашему, я должен сесть на пол?
Жандармы исполнили его приказание. Пощупав пульс, лекарь покачал головой и начал осмотр. Приказал раздеть. Снял окровавленную повязку. Бедренная кость прорвала затянувшуюся было рану и теперь торчала бесформенной серой массой.
— Вас интересует что с ним, господин поручик — спросил лекарь Вацека. — Лечение нужно начинать сначала. Эту кость придется еще подпилить. Если сердце его выдержит, заживление возможно, но, конечно, гораздо медленнее, чем могло быть раньше.
Лекарь приказал принести носилки и доставить арестанта в больницу.
— Да несите осторожнее! — предупредил он выходя.
За ним вышел и Вацек. Я, словно кошка, прыгнул на нары. Вовремя! В моих дверях лязгнул засов, и в камере появился Ванек с фонарем. Он подошел ко мне и посмотрел в лицо. Приподнявшись на локте, я сказал:
— Мерзкая тварь! Предатель! Ты не достоин называться поляком! Всем сердцем желаю тебе повышения… на виселицу!
Вацек презрительно улыбнулся, но я его изгрыз глазами! Я слышал, как злоба выходила из меня и впивалась в Вацека! И он пятясь вышел из камеры.
Обессилевший, я откинулся на нары и слушал, как укладывали на носилки моего соседа, выносили его, может быть, навсегда. И впервые за все это время я заплакал, как маленький мальчик.
Я плакал над этим безногим, над Ядвигой, над Дверницким, над бедной моей Польшей, изнемогающей под игом тиранов, хрощековских и вацеков!
Потом я бросился к двери и бился головой об нее, пока не свалился…
Как ни странно, после этого я начал чувствовать и мыслить. И это тоже было вовремя: на другой день меня вызвали на допрос.
В числе следователей, а может быть и свидетелей, был Ян Вацек.
Меня обвинили в соучастии в преступлениях «озорного Гедроица», в двойном покушении на цесаревича — на Мокотовом поле и в бельведере, причем оказалось, что и Жандра убил я.
Я ничего не отрицал, даже убийства Жандра. Не все ли равно! Уже и за действительные мои преступления я был обречен на повешение. Приговор мне сообщили сейчас же. Когда его читали, Вацек смотрел на меня и улыбался.
Я сказал палачам:
— Все преступления я повторил бы! Они за отчизну, а виселица для нас перестала быть позором.
Потом я повернулся к Вацеку и крикнул:
— Будь проклят, предатель!
У меня отчаянно болела голова, и с утра я чувствовал страшный озноб. Сидел на нарах и думал, как буду болтаться на виселице с высунутым языком и вытаращенными глазами.
Спрашивал тишину: неужели Ядвига спасла меня, чтобы я умер на виселице? Потом вспомнил декабристов и Чарномского…
Перед вечером ко мне в камеру пришел ксендз — предложил помолиться и отпустить грехи. Я оттолкнул его и сказал:
— У меня нет грехов. А в бога я не верю. Может быть, его нет вообще. А если и есть, он вовсе не таков, как вы учите. Он допускает, чтобы люди так мучились. Он своего собственного сына отдал на растерзание.
А вы его хвалите. Его нужно проклясть! Если он всемогущ, то не благ, а если благ, то не всемогущ!
Больше я ничего не помню, кроме испуганных глаз ксендза и отчаянной головной боли.
Было раннее утро, когда я открыл глаза и с трудом повел ими. Мои пальцы казались пудовыми. И я сам казался себе ужасно длинным и тяжелым, несмотря на то, что лежал в постели.
Сверх одеяла я был покрыт шинелью — все равно коченел.
В три окна проникал тусклый свет. Кровати стояли в этой комнате в два ряда, вдоль стен. На каждой кто-то лежал.
«А где же виселица?» — вспомнил я, приподняв голову, но она упала на подушку, жесткую как камень.