Читаем Дубовый листок полностью

Почему они так злорадствуют? Или не знают, что такое отчизна? Как много можно узнать о людях, услышав их смех! Животные, те никогда не выражают радость так грубо...

— Ну, что зубы оскалили? — восклицает пожилой мужчина с окладистой бородой, проталкиваясь вперед. — Пожалеть их нужно, а вы гогочете, словно жеребцы. Дураки— одно слово! Всяк народ землю свою и волюшку любит и кровь за них проливает...

Парни примолкли, скрылись в толпе. Теперь оттуда слышатся сочувственные вздохи:

— И вправду — пожалеть! Вон глядите, какие они худые да бледные. А вон тот — молодешенек, совсем еще мальчик.

Из толпы прямо на меня нацеливается палец. Я стискиваю зубы, а в горле ком. Лучше бы уж гоготали! Теперь мне самому становится так всех нас жаль, что я едва не рыдаю.

 Ненавижу сострадальцев! Бросился бы сейчас в сугроб, зарылся бы и перегрыз себе вены!

Преступники?! Ah! Je veux regarder cettes canailles[140]. Рыжая барыня в бархатной шубе с собольим воротником наставляет на меня лорнет.

Я отвечаю ей презрительным взглядом. Она более груба, чем те парни.

— Офицерик! Ваше благородие! — слышится сзади.

Сморщенная, сгорбленная женщина, озираясь на конвойных, пробралась к саням и сует мне пакет и серебряную денежку. Я съеживаюсь и с ужасом смотрю на нее... Милостыня!

А старушка легонько гладит мою спину и отскакивает, испугавшись конвойного. Она смотрит на меня из толпы так умоляюще, словно я сделаю ей огромное одолжение, если приму подаяние...

Подавляя бесовскую гордость, я тихонько киваю ей, приложив руку к груди. В сущности, среди москалей тоже есть хорошие люди, я ведь думал об этом раньше. Это тюрьма меня так озлобила, что я обо всем забыл. Но тому, кто кричал, что мы проспали Варшаву, я не прощу! Я убил бы его не сморгнув! Но... разве наши крестьяне не кричали нам то же в каком-то селе перед Брестом?

Урядник выходит из подъезда, садится в сани и приказывает:

— В тюремный замок!

Тюремный замок — огромное строение с башнями и высокими каменными стенами, похожее на старинную крепость. Нас вводят в длинную, словно коридор, удивительно грязную комнату.

Даже на окнах густой слой пыли.  Trzymaj sobie wiezien Polski[141] —написано на одном из стекол. Написано не сегодня—надпись изрядно подернута пылью, ее не сразу и заметишь. А вот еще одна, еще более запыленная.

Но мне удается прочесть:  Tu byl Gonkowski[142]

«Тут был Гоньковский!» Где я видел это однажды? Ах да! В подземелье Святогорского монастыря, под Владимиром, на Волыни! Как давно! А ведь с тех пор. как Гоньковского послали в Замосцье с Крузенштерном и Винтуловым, я ничего о нем не слышал. Значит, и его постигла неволя... Тихонько вывожу на стекле «М. Наленч, ноябрь 1832 года» и как вор отхожу от окна к узкой скамье, что тянется вдоль стены. Впереди стол, крытый зеленым выцветшим сукном, залитым чернилами.

Урядник сдает нас смотрителю, словно скот. Смотритель — небольшой человек с одутловатым лицом, кажется, из отставных… Наконец нас начинают разводить по камерам… По два… Но я всегда менее счастлив — на мою долю приходится одиночка. Под потолком за железной решеткой— окошечко. У стены голый топчан. Что ж, не привыкать! А может, в моих документах написано, что я опасней других?.. От недоспанных ночей и дальней дороги меня лихорадит. Ложусь, кулак под голову, и проваливаюсь в сон.

Меня разбудили голоса за дверью:

— А что, пришел караул? Ну слава богу!

Не сразу я вспоминаю, где очутился…

— Докладай, сколько у тебя здесь?

— Сто двадцать.

Ходят по коридору и считают невольников.

— Ну ладно. Вот тебе честь и место. Не спать, не дремать, ахвицерам честь давать! Вот тебе сто двадцать ристантов, тридцать шесть дверей, тридцать три замка, лампа, окно. Смотреть за порядком — чтобы ристанты не шумели, в карты не играли, водку не пили, не переговаривались, не кричали. Обо всем докладать караульному. Без разводящего никого не допущать!

— А ежели ристант шуметь будет?

— Пригрозить.

— А ежели он подкоп сделает?

— К караульному.

— А ежели бежать?

— Стрелять.

— Так-таки и стрелять? То ись совсем наповал?

— Дур-рак!

Шаги… Тишина… Подхожу к дверному глазку:

— Часовой, который час?

— Нам не дозволено…

Я отправляюсь к окну.

Боже, какая тоска! Берусь за оконную решетку и пробую подтянуться.

— Слезавай! — кричит часовой. — Не дозволено решетку ломать!

— Чем же я ее сломаю?

— Эй, караул! — неистово кричит часовой.

— Я поджог делаю, — кричу я истерически. — Я убегаю! Уже убежал!

Часовой исчез, а я бросаюсь лицом вниз на топчан. К двери опять подходят. Часовой докладывает:

— Поджог, говорит делает… Решетку ломал…

Он получает еще одного дурака от караульного. Так ему и надо. Боже, какая тоска! Скорей бы на этот самый Кавказ!

На другой день, в полдень, ко мне заходит смотритель. Ему дозволено с нами разговаривать.

— Господин смотритель, долго ли я буду здесь сидеть?

— Не могу знать. До нового годика, пожалуй, уедете. У нас всех ссыльных, кроме этапных, отправляют зимой.

— Почему?

— Чтобы не сбежали в дороге.

— Куда же сбежать? До Польши тысяча шестьсот верст. А кандалы снять нельзя ли?

— Нельзя.

— Но для чего здесь кандалы?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза