Это было уже за городом. Мы вошли в небольшую грязную избу. Половина ее была занята русской печкой. У стены слева стоял облезлый диван, а у печки — стол и несколько табуретов.
— Садись, пан, и ожидай, — сказал Гулецкий и вышел.
Некоторое время спустя он снова зашел в сопровождении еще пяти арестантов, нескольких жандармов и офицера с аксельбантами.
Один арестант был на костылях. Он подошел к дивану и сел рядом со мной. Я узнал моего соседа по камере.
— Здравствуйте! — воскликнул я радостно.
Жандармы обернулись.
Безногий поклонился и пристально посмотрел на меня. Он был мертвенно бледен и худ, но, несмотря на это, красив.
— Не знал, что и на гауптвахте бывают радости, — тихо сказал я. — Думал, пана нет в живых.
— Пусть пан меня извинит, я не помню его, — отвечал безногий.
— Я ваш сосед по камере в крепости…
— А-а… — он посмотрел в потолок. — Не знаю, лучше ли, что я не умер тогда.
— Разумеется, лучше! Самое трудное прошло.
— Да, конечно. Никто, говорят, как пан бог…
— Если есть бог, ему до нас нет никакого дела. В этом я, кажется, убедился…
— Не разговаривать! — крикнул стражник.
Офицер с аксельбантами достал из сумки бумагу, передал ее Гулецкому, приподнял огарок и приказал нам встать.
Путаясь и пропуская слова, Гулецкий невнятно читал что-то по-российски; я почти ничего не понял.
— Переведите, пожалуйста, на польский язык, — попросил я.
— Чего там переводить! — ответил Гулецкий. — Вас вот, — он ткнул пальцем в сторону безногого и еще двоих, — в Сибирь на вечное поселение, остальных — в солдаты на Кавказ,
без выслуги, с лишением чинов и дворянского звания.
Безногий улыбнулся.
— Каким родился, таким и умру! — сказал я.
— Помолчи лучше, пан, — предупредил Гулецкий. — А то как бы не было хуже. И ты, пан, нечего улыбаться, — обратился он тут же к безногому. — Тебе царскую волю сообщают.
— Хуже быть уже не может, — ответил безногий. — Мой приговор равносилен медленной смерти. Не будь я инвалид — дело другое.
— Афанасий? Здесь, что ли? — крикнул Гулецкий.
— Так точно, — донеслось с печки.
— Принимайся за дело!
С печки спустился отставной солдат. Не спеша прошел в дальний угол, покопошился там, позвякал чем-то и наконец вынес молоток и кандалы.
— Подходи, — сказал он мне, стоявшему ближе всех, и, показав на табуретку, добавил: — Ставь сюды ногу.
Однажды я имел такой наряд. Но все равно было трудно идти обратно к дивану, волоча цепь.
Следующим был безногий. С трудом доковылял он до табурета и сел, вытянув единственную ногу. В полумраке солдат ударил его молотком по лодыжке, и бедняга схватился за голову.
— Ну, будя, — виновато сказал солдат. — Не нарочно же я тебя стукнул. Потемки, сам видишь…
Заковав ногу, он поднял второй конец цепи и спросил Гулецкого:
— А это куды?
Гулецкий вопросительно посмотрел на офицера. Тот пожал плечами.
— А вы к костылю, — ядовито сказал я.
— В инструкции такой случай не предусмотрен, — отвечал офицер, точно не слышал моей реплики.
— Может быть, напишете императору? — спросил безногий. — А я подожду. Мне все равно, где умирать, здесь или в Сибири.
— Помолчишь ты, пан! — раздраженно сказал Гулецкий. — Слабый ты да хилый, и в чем душа только держится, а язык у тебя здоров… Прямо сказать — польский: надоедливый, ехидный. А у тебя, пан, еще хуже! — неожиданно обратился он ко мне.
— А что, ваше благородие, ежели я этот конец к его поясу пришвартую? — предложил солдат.
— К поясу так к поясу, — согласился Гулецкий, но спохватившись, оглянулся на офицера.
Тот кивнул.
Нас вывели из избы. Казаки усадили нас в брички. Ведь в кандалах мы сами это сделать пока не умели.
Была все такая же теплая ночь, только унялся дождик.
Глава 30
Все дальше и дальше, через поля и леса, через затерявшиеся в сугробах деревни, городки и города уносила меня злосчастная судьба… Минск, Борисов, Орша, Смоленск, Вязьма, Бородино и не помню уже, что за последняя станция, где мы ночевали на голых скамьях, укрывшись шинелями.
В яркий ноябрьский полдень мы въехали в город с кривыми улицами, спокойными садами и массой церквей, купола которых издалека сияли на солнце... Варшава моя, Варшава! Неужели уже никогда не увижу твои просторные площади, окаймленные строгими храмами и нарядными дворцами?! И что ждет меня дальше, если эта большая деревня называется Москвой!
Мы остановились перед особняком генерал-губернатора, и урядник, сопровождавший меня, исчез в подъезде, а вокруг тотчас начала собираться толпа.
— А кто ж это? — спросил какой-то тип, бесцеремонно указывая на нас пальцем.
— Известно кто! Ляхи!
— Ляхи? А куды ж их везут?
— Известно куда возят ляхов! Либо в тюрьму, либо на каторгу. Потому как ляхи — самый что ни на есть беспокойный народ...
— И верно! У них и разговор-то, словно змеиный шип... Эй вы, пши-пши...
С такими рассуждениями из толпы выдвинулись два парня. Оба дружно и грубо хохочут, заливаются. Я смотрю на них исподлобья, как затравленный зверь, и ненавижу как только способен.
— Что, проспали Варшаву? Вот теперь поживете в Сибири!—кричит из толпы кто-то.