Она входила в пустые переговорные комнаты и включала проекторы, проводила руками по поверхностям, забранным в золото и обсидиан, произносила фразу про спички, и все рассыпалось, раздвигалось, раскрывалось перед ней, невыносимое в своей простоте, и она видела тексты, много текстов, и видео, и фото, и проекции, очень много – но нужной ей, одной-единственной, все не могла найти.
Макс видела это уже много раз в даркнете – файлы, тонны компромата, тонны фейков, что-то мнимое, что-то настоящее, – истинное всегда было запутанным, поначалу очень логичным, но с небольшим изъяном, который и позволял ей проникать все дальше и дальше, и ловить этих придурков, и припирать к стенке, и шантажировать данными, и скрываться под ником. Max 1*1 стал сетевой легендой, не белым рыцарем и не черным; его боялись и те и другие – и зарвавшиеся чиновники, и пышущие праведным гневом оппозиционеры, – потому что он мог наказать всех.
Ее религией стала справедливость – без пафоса, без лица, без срока давности.
Макс строго отделяла свою жизнь ученого и врача от этой – ночной, невидимой, той, которой она нисколько не гордилась, которую тщательно скрывала – хотя кто вообще посмел бы подумать на нее? Ведь она всегда была хорошей девочкой и настоящим ученым, и поражала Стрелковского глубиной рассуждений о строении мозга, и сдавала экзамены на отлично, и только скальпель всегда лежал в ее кармане как символ обороны от целого мира, потому что она настоящая – Полина Максимова – все еще оставалась абсолютно голой и беззащитной перед своим отцом, и перед взрывом, и перед всеми этими глубоко уважаемыми мужчинами в пиджаках, рясах и галстуках, чьи жизни она так некстати ломала, определенно кайфуя в процессе.
Военные, министры, депутаты, священники, извращенцы – «Все одинаковые, они все одинаковые», – повторяла она, и улыбалась страшно, и выбрасывала из столов все новые и новые проекции в воздух, и видела, как Соколов трахается со всеми подряд, и упарывается наркотой, чтобы забыться и исчезнуть, и скулит в углах, ловя бэд трипы, и подписывает документы одним взглядом, и раздает указания, и никто, никто не видит его настоящую суть, все ослеплены, все лебезят перед ним, а она – да, она всегда его видела, лучше всех, когда еще только начала коллекционировать его стримы; она видела это по его походке, по его затравленному взгляду, которым он прожигал всех вокруг, заставляя подчиняться; по его неестественно ровной осанке и белеющим костяшкам пальцев, когда он пожимал кому-то руку, – она знала его лучше себя самой, и это казалось вполне естественным, но пугало, потому что Полину-то Максимову она так толком и не узнала – за всю свою жизнь.
Макс даже не рассчитывала, что ушедший в основные залы Соколов вернется и будет что-то искать, – она поняла это еще на улице, глядя ему в спину. Это был особенный дом; место, которое удерживало его на этом свете в самые безнадежные дни, место, где он никогда не оставался один, потому что боялся этого до трясучки; одиночество было его адом и крестом, она это давно разгадала и улыбалась невольно, отталкивая его каждый раз, когда он хотел быть ближе к ней, хоть на секунду.
И поэтому рассчитывать сейчас она могла только на себя – как, впрочем, и всегда.
Ей не нужен был Соколов, ей не нужен был никто – она была бесконечно далека от них всех в своем коконе из огня и обугленной кожи. Макс просто шла, падая все глубже и глубже в кроличью нору подсознания президента, пока не остановилась в маленькой комнатке, где от пола до потолка все было заставлено книгами в старых потертых обложках – два огромных стеллажа, а между ними пустая белая стена, как экран в старом кинотеатре.
И она почему-то поняла, что дальше он ее уже не пропустит.
Это предел.
Она замерла в благоговейной тишине, слыша, как рядом потрескивают свечи в канделябрах, – весь этот странный дом был освещен не электричеством, а свечами и еще длинными огненно-желтыми лава-лампами, которые изгибались над арками входов и выходов и делали тех, кто проходил под ними, похожими на мертвецов.
Макс медленно подошла к одной из полок. Подвигала рукой висящую на рейле приставную лесенку.
Взяла первую попавшуюся книгу – в нежно-лиловой кожаной обложке, с белоснежным узорчатым тиснением.
Иероглифы.
Цветы.
– Мико, – вдруг отчетливо сказал голос.
Это говорила пустая стена.
Полина боялась поднимать глаза.
– Мама?.. – дрожащим шепотом переспросила она.
– Привет, милая. Как ты?
– Почему ты ушла?
– Я не ушла. Ты ушел сам.
– Но это же вранье.
– Любить так, как любил ты, – невозможно. Это тяжкий грех. Это противоестественно. Поэтому ты и избавился от меня.
– Я?.. Я не…
– Ты же мог меня найти. Но не искал. Почему?
Игорь застыл, погружаясь все глубже и глубже в болото их вязкого диалога, в эту запутанность, в которой он бился, как в липкой паутине, бессильный узнать правду.