Голоса не было – Полина напрочь сорвала горло, когда пыталась докричаться хоть до кого-нибудь, сгорая заживо.
Хорошо, что Мирон это понял. Он приподнял повязку с ее глаз и сунул Полине в руки гибкий планшет. Она развернула его и замерла.
Белый экран с мигающим курсором.
– Пиши. Пиши, – милостиво разрешил Мирон. – Не можешь говорить – пиши. Где была в ночь с двадцать первого на двадцать второе, почему не вышла со всеми во время эвакуации заложников, как оказалась в подсобке – прямо рядом с местом взрыва. Все пиши, разбираться будем, что ты за птица.
И она стала писать, превозмогая боль, – электронная бумага все стерпит, – и набрала почти два абзаца, пока пальцы не перестали слушаться и она не опустилась в изнеможении на измазанные свежей сукровицей подушки.
Мирон вынул планшет из ее рук. Его лицо вытягивалось и мрачнело по мере того, как он читал написанное. Потом он отдал быстрый приказ часам.
Через минуту в палату-одиночку сунул голову доктор:
– Вызывали?
– К гинекологу ее! – хмуро бросил Углов.
– Так нетранспортабельная же…
– Так сюда его давайте, что непонятного?!
Доктора и след простыл.
Мирон нервно заходил по палате.
– Значит, так. Если врешь – засажу по полной. Если нет… Своими руками этого мудака удавлю. Дочка у меня твоего возраста. А педофилов этих… да их жечь надо, каленым железом. Яйца им отрывать. Поняла?
Полина часто закивала и сжалась в углу кровати.
Через два часа Углов вернулся в палату Полины с огромным пакетом мандаринов – ему сообщили результаты экспертизы.
– Ешь, ешь, девочка, что же мне с тобой делать, ты в такой переплет попала, врагу не пожелаешь! – Он в тоске и смятении набирал то одного начальника, то другого, но везде слышал длинные гудки. – Что ж ты с «Радикальными консерваторами»-то путалась, а? И отец твой – конченое животное. Даже не ищет тебя. Боится, видать, ответственности. Ну ничего, мы на него управу найдем. А ты давай, ешь, спи, сил набирайся. Все как надо сделаем. Не пойдешь по статье. Алиби теперь есть у тебя. Но как же так… Как же так-то…
Тут ему наконец ответил на звонок какой-то чин постарше – и Мирон вышел в коридор поговорить.
– Здравия желаю. Углов.
Наушник что-то прокричал – так, что Мирон аж вынул его из уха.
– Но… как… она же живая… – произнес он очень тихо, прикрыв ладонью рот и оглянувшись – в коридоре, по счастью, никого не было.
Наушник заорал громче.
– Ее только из реанимации перевели два дня назад. Она не террористка ни разу. Девочка просто. Я готов о ней поза… Как все организаторы уничтожены при захвате здания? Уже и новость дали? А «Радикальные консерваторы»? Да, я их лично допрашивал. Мутная история… Короче, они просто дети, эвакуировались вместе со всеми… Она одна внутри осталась. Девочка эта. Ну да, могла что-то видеть из того, что ей не положено. Не знаю я. Она не говорит. Ну вот так. От шока, видимо. Так что мне с ней делать?
Наушник не отставал.
– Я понял, – глухо ответил наконец Мирон. – Дело государственной важности. Без свидетелей. Я понял. Будет сделано.
Он долго топтался у входа в палату. Достал сигареты, покрутил их в руках. Подошел к окну, хотел закурить, но вспомнил, что в больнице это запрещено.
Потер руками виски и в сердцах выпалил:
– Да чтоб вас всех! Ебаные технократы. Ничего святого у людей!
Дни в больнице тянулись невыносимо долго. Углов приходил два раза в неделю, как по расписанию, – приносил домашнюю еду, которую готовила его жена, но был постоянно молчалив и хмур. Полина все искала в его лице какие-то признаки просветления, но расспросить следователя о собственной судьбе не решалась – и сил на это у нее не было.
Да и что бы она могла ему сказать? Она не помнила ничего, кроме ужасающей волны боли, которая сковала ее, когда она проснулась в охваченной огнем комнате; она не помнила, как, горящая, сумела выбраться из подсобки через пожарный выход; как выползла на улицу, объятая пламенем, а потом ее вырвало от запаха жареного тела, и она потеряла сознание.
После трех месяцев в больнице с нее наконец сняли повязки.
Полина увидела себя в маленьком зеркальце – и еле смогла удержать его в руках.
Левую щеку разрезал страшный неровный шрам – кожа просто сварилась, образовав бугристую линию соединительной ткани от середины щеки до основания шеи. Ресницы и брови полностью сгорели, волосы на голове уцелели лишь частично, поэтому ее обрили налысо. Полина смотрела на себя и плакала – каждый день, не в силах осознать эти страшные изменения.
Телу было еще хуже. Она боялась смотреть на него несколько месяцев и не могла себя заставить даже приподнять бинты – но, когда их окончательно сняли, дежурный врач лишь тихо присвистнул:
– У-у-у, деточка, такое только в Москве зашлифовать смогут. У нас даже аппарата такого нет. Ну, может, конечно, ты по квоте себе выбьешь. В Пирогова, я знаю, хорошую эстетику делают. Поезжай туда – как новенькая будешь.