Путиловский завод, в прошлом паровозостроительный, разросся в целый город тяжелого машиностроения. В нем были свои улицы, кварталы, возможно, и квартальные надзиратели. Немецкая артиллерия и начала поквартально, изо дня в день, методически – садить… А что? На то и война: кто кого. А остроумными немцы никогда не были. «Сумрачный германский гений». Кто ж его знал, что он способен на такие штуки – вот так, гвоздить изо дня в день в одно и то же место? Король поэтов XX века Александр Блок ошибся: ни острый галльский смысл, ни сумрачный германский гений все еще недоступны нам. И Бог с ними, особенно с этим сумрачным. Своего мрака хватает.
Из ворот завода выскакивали, на третьей скорости, танки, как наскипидаренные черепахи. Круто развернувшись, с воем и скрежетом устремлялись в разные стороны – совсем как люди под окрик милиционера: «Рассредоточиться!» Белые (под снег), они сверкали красными звездами на башенных лбах.
Целый час все трещало и рушилось, пока траурное знамя пожара не упало, срезанное кинжальным огнем брандспойтов.
Вывезли раненых. С бортов грузовых автомашин капала кровь, проклятья и несвязные, отрывочные, но спаянные кровью слова молитв.
Вышла группа рабочих, со смены или просто уцелевших.
– Вот это дает!
– Сборочный-то цех весь разнесло.
– Да уж, сборочному своих костей не собрать.
– А сколько убитых! Сегодня около сотни, да вчера не меньше.
– Теперь он нас надыбал, взял на мушку.
Арка главного входа, построенная еще гениальным Путиловым, эта высокая гранитная дуга с циферблатом часов, незадолго перед войной была надстроена квадратным набалдашником с тремя мозаичными орденами Трудового Красного Знамени. Он был как идеологическая надстройка нового общества над базой старого. Ордена были видны издали, кроваво-рубиновые. Кровь ли рабочих впитали гранитные корни и донесли до мозаичных серпов и молоточков, красное ли на морозе солнце поблескивало в них?
Знакомый скрежет и гул вырвались из-за поворота, со стороны необозримой асфальтированной пустыни Кировской площади.
Это неслись те же танки! Только теперь они были как злобные дикие кабаны с нацеленными клыками бешеных башенных орудий. Они спешили, ворча и хрюкая: посчитаемся, мол! – туда, откуда только что невидимые, ненавидимые жерла плевали огнем.
Рожденные в крови и муках, что понесут они на фронт? Смерть и кровь! Отчаяние, злобу, жажду мщения – все то, чего не учли чистые политики с грязными руками, ломавшие головы над «секретом» «советско-русского» патриотизма.
Из ворот завода выполз еще один, последний, танк. Из-под заднего бронированного щита его сочилось масло – как кровь из только что оборванной пуповины… Толпа его ссыпала восторженными словечками, ярче цветов.
– Чудненький, – сказала рослая девушка-работница и заплакала.
А он рванулся с такой веселой яростью – догонять товарищей, что, казалось, на ходу немного даже прихрамывал на левую гусеницу.
До самой ночи вывозили с завода раненых и убитых.
У Осажденного каждый день новые горестные сенсации, но артиллерийский расстрел завода-гиганта был третьим из самых тяжелых – после прорыва флота и пожара Бадаевских складов – ударом.
Огромное, красное от крови и огня, повисло над городом солнце. Солнце блокады. Но все же оно светило, жуткое Светило.
18. «Но Ленинграда мы сдавать не будем»
Профессор русской истории Пошехонов не спеша перелистывал конспект лекции длинными, тонкими, почти прозрачными пальцами. Он говорил тихо, не глядя на аудиторию: те же любимцы окопники, десяток девиц, интересующихся больше той историей, которая творится на их глазах, да недавно появившийся Басов, похожий на самого профессора в молодости: тот же нос, смелой и долгой линии, крутой лоб, мохнатые брови и под ними большие серые глаза с несгибаемым взглядом.
Студенты впервые видели любимого профессора со шпаргалкой. Обычно он читал лекции, бодро расхаживая между рядами, заложив руки за спину, вдохновенно перевирал даты и тут же поправлялся. Теперь он все время сидел, покашливал и оглушительно сморкался в носовой платок размером с хорошую газету. Корнеплодный нос его с крупными ноздрями был весь ноздреватый, как мякиш пеклеванного хлеба, и с наступлением холодов всегда удрученно свисал красным фонарем.
В выбитые окна холодный ветер с Финского залива задувал снег. Снежинки кружились по залу назойливее мух. Если лекцию прерывала воздушная тревога или начинался «бездушный» обстрел, профессор ставил на голосование вопрос: идти в подвал или нет. Обычно решали – нет. Уже вырабатывалось подсознательное чувство настоящей опасности, почти инстинкт. Почти, но не совсем: иногда это чувство обманывало осажденных, тогда не оставалось никаких чувств.
Профессор умел легко и плавно сходить с исторических рельс в самую злободневную действительность. Когда его усы попадали в рот, студенты переглядывались: «Теперь понесло, только держись, – закусил удила»…