— Слава Богу! — обрадовано сказала Лилиан. — А я думала, что моя мать вычитала это имя в какой-то книжке. Она ведь много читала.
Птичья голова кивнула. — Что да, то да! Зато твой отец почти не читал. А ты, Лили? Ты собираешься здесь… — он оглянулся вокруг —… это… жить? Тебе не кажется, что ты заблуждаешься?
— Я тоже как раз собиралась спросить тебя о том же. После пары бокалов вина в тебе проснулось что-то человеческое.
Гастон пригубил свой арманьяк. — Я собираюсь ради тебя устроить небольшой вечер.
— Однажды ты уже грозился.
— Так ты придёшь?
— Нет, если будешь угощать только чаем или коктейлями.
— Да нет же, это будет званый обед. Я припас пару бутылок вина — всего пару, но не хуже этого.
— Ладно, тогда приду.
— Ты стала просто красавицей, Лили. Но какая же ты жестокая! Какая жестокая! Отец таким не был!
«Жестокая, — подумала Лилиан. — Что он называет жестокостью? А что, я действительно жестокая? Или, может быть, мне просто не хватает времени на сладкую ложь, чтобы выдать яркий, фальшивый блеск хорошие манеры за неудобную правду и назвать это деликатностью»?
Из своего окна Лилиан могла видеть остроконечную готическую башню часовни Сент-Шапель. Она словно тонкая игла устремлялась в небо на фоне серых тюремных стен Консьержери, и Лилиан вспомнила, как когда-то давным-давно ходила туда. В первый же солнечный день она направилась туда.
Уже почти наступил полдень, и всё пространство под сводами часовни с её высокими витражными окнами наполнилось ярким солнечным светом и походило на прозрачную башню, словно созданную из волшебного сияния. Она, казалось, вся состояла только из одних окон и была наполнена божественной небесной лазурью и яркими, жгучими тонами красного, желтого и зеленого цветов. Это сияние было таким сильным, что все цвета можно было ощутить кожей, будто принимаешь ванну и купаешься в потоке света. Кроме Лилиан в часовне было несколько американских солдат, но и те вскоре ушли. Она сидела на скамье, окутанная светом, словно наилегчайшим, самым царственным нарядом, и ей хотелось сбросить его с себя и увидеть только, как прозрачная парча скользит по её коже. Это был и бурный водопад света, и опьянение лёгкостью всего окружающего, одновременно — падение и парение; ей казалось, что она дышит светом, и в её легких и в крови играют синие, красные и желтые краски, будто плоть отделилась от сознания, и в неё вливался свет, так, как она это чувствовала во время сеанса рентгена, когда незримые лучи проникали в неё; только тогда обнажался её скелет, а сейчас высвечивалась таинственная сила, заставлявшая биться сердце и пульсировать кровь. Это была сама жизнь, и когда Лилиан тут сидела, притихшая, недвижная, а свет лился дождем и проникал в неё, она целиком принадлежала жизни, полностью слилась с ней, она больше не ощущала себя какой-то отдельной изолированной частью, напротив, свет принял её и стал защищать, и у неё вдруг появилось мистическое чувство, что она никогда не умрет, пока свет будет поддерживать её, и что в ней никогда не померкнет то, что было частью этого магического свечения. Для Лилиан это было огромное утешение, и она никогда не забудет его, — такой должна быть её жизнь, и всё, что было пережито в прошлом, она чувствовала равно как и пережитое нынче: это был улей, наполненный легчайшим, искрящимся мёдом всего мира — светом без тени, жизнью без сожалений, горением без пепла.
Она вспомнила тот день, когда была в Сент-Шапель в последний раз. Её привела сюда мама. Это случилось в те дни, когда гестапо искало её отца. Тогда они постоянно ютились в церквях, потому что они казались им наиболее безопасным местом. Так Лилиан познакомилась с большинством парижских храмов, сидя в их самых темных уголках и притворяясь, будто она молится. Со временем, однако, и в церкви стали посылать шпионов, и даже сумрак собора Нотр-Дам больше не спасал. Поэтому друзья матери посоветовали ей оставаться в дневное время в стенах часовни Сент-Шапель, сторож которой казался вполне надежным человеком. Тогда, в пламенеющем свете часовни, Лилиан чувствовала себя словно преступница, которую вытащили из её темного убежища, и она попала в луч беспощадного, пронзительно яркого полицейского прожектора — или как прокаженная, оказавшаяся вдруг среди режущей белизны операционной. Она ненавидела и никак не могла забыть тот свет.