— Считайте, — сказал мне хирург Поляков. — Капайте, — сказал он сестре.
И она стала капать на марлю эфир, и я тут же захлебнулся и выкрикнул: «Десять... одиннадцать», и стал считать дальше, до девятнадцати, но почему-то перескочил на «двадцать пять» и тут же поправился, «двадцать», и услышал, как хирург Поляков отрывисто сказал: «Капайте, капайте!» И в ушах у меня понеслось: «капайте, капайте, капайте, капайте...» И я увидал в свете солнечного чистого дня себя и Марию. Я держу ее за руки; гляжу в глаза, в ее голубые глаза. Она смеется во весь свой сочный рот, полный белых зубов. И я целую ее, и вдруг понимаю, что все это обман. Это мне нарочно хирург Поляков подсунул Марию, чтобы я отвлекся, а сам в это время отрезает мне ногу.
— Ну, нет... Нет! — закричал я и вскочил. Сел. Оказывается, все уже сделано. Поляков моет руки. Сестры укладывают ногу в гипс.
сразу же начал читать я стихи. Почему? Пьян был от эфира. Наверно, поэтому.
это я уже декламировал в палате. И не заметил, как определили сломанную и уже составленную ногу на вытяжение, для чего подвесили два кирпича через ролик к моей пятке, ухватив ее кость стальными щипцами.
Я еще немного пошумел и уснул. Проснулся уже трезвый. У моей кровати стоял Поляков, улыбался, глядя на меня, как на родного. Проверил пульс, температуру, поговорил о стихах. Мне было приятно такое его внимание, и я по наивности, да и еще по некоторой доле тщеславия, приписал это своей непохожести на других в палате. Тем более что и на другой день, и в течение еще двух-трех дней Поляков приходил ко мне как к родному, а потом, убедившись, что все у меня идет как надо, не только перестал ко мне подходить, но даже и не глядел в мою сторону, когда входил в палату. Его интересовал уже другой больной, недавно поступивший азербайджанец, с раздробленной ступней. Ехал он на арбе, запряженной парой буйволов. Было знойно. Буйволы шли медленно. Уснул. И свалился с арбы, попав ногой под колесо. Когда его принесли из операционной, он восхищенно хвалил Полякова:
— Какой дохтур! Ничего не слышал. Никакой боль. Ва!
Но через день во время перевязки обнаружил, что у него на ноге нет большого пальца. И тут поднялся страшный шум.
— Почему нет пальца? Какое имел право отнимать большой палец без согласования со мной? Жаловаться будим! — кричал больной на Полякова.
На другой день, когда и у него стала температура нормальной, то и на него Поляков перестал обращать внимание, если тот хотя бы и кричал что-то насчет своего пальца.
Я не знаю, надо ли рассказывать о тех, кто был со мной в палате. Может, это и не столь уж значительно, но жизнь есть жизнь, и если что-то мне запомнилось, если какие-то встречи запали в память, то, наверное, они мне нужны...
В палате нас было четверо. Рядом со мной лежал молодой азербайджанец, парнишка лет шестнадцати, носатый, с большими печальными глазами, удивительно добрый. К нему часто приходила мать и каждый раз оставляла порядочную корзину еды. Была в ней и тута, и мясо, завернутое в виноградные листья, и гранаты.
— Ешь, — угощал меня Исмаил. — Пожалуйста, кушай!
Он лежал в больнице около года. Конь раздробил ему голень. Только-только рана начинала затягиваться, как откуда-то появлялся осколок косточки, и снова парня несли в операционную, и там снова чистили рану, обрезали ненужное, и Исмаил возвращался мрачным и подавленным.
Четвертым был русский, пожилой дядька, попавший под поезд. Его кувыркало по шпалам, над ним прошел весь состав, уж думали, живого места не останется, но, к общему удивлению, отделался он легко — трещина на позвоночнике и сломанное ребро. Лежал он в гипсовом корыте. У него была крупная голова, и, судя по ней, это должен был быть рослый человек, но когда он встал, то оказался маленьким коротконогим дядькой.
— Патаму и под поезд не попал, — сказал Исмаил. — Кушай, пожалуйста!
Скучно тянулось время. И как просвет в пасмурном небе — Иван.
— Свету бы надо, — поглядев на меня и на других, сказал он. — У меня есть.
Но я покачал головой.
— Твое письмо я отправил, — сказал он.
— Какое письмо? — Я совсем и забыл о письме Марии. — Зачем же ты это сделал?
— Чего?
— Зачем отправил письмо? Ведь я же писал его, когда был здоров.
— Тем более нужна, когда болен. Получай папиросы и поскорей возвращайся.
— Куда я такой?
— Ничего, Виктор сказал, будешь камералить.
То есть я буду сидеть дома и обрабатывать материалы полевых работ.
Он ушел, и я опять остался лежать и думать свое. Только теперь к этому примешалось еще и то, что Мария едет. Горы, солнце, инжир, орехи... Узнает, что был выпивши. Впрочем, это можно и скрыть. Мало ли чего не бывает на изысканиях...
— Вы что, много пьете? — однажды спросила меня та самая сестра, которая капала на марлю эфир.
— Ну, что вы, совсем не пью.