Всего этого я не знал, подходя к административному корпусу, утопавшему в густых кронах высоченных тополей. У крыльца его я впервые в жизни встретил надпись на асфальте. Сейчас на нем постоянно что-то пишут, а тогда это было из ряда вон выходящее зрелище. И мне приятно сознавать, что именно на асфальте, именно в Долгопрудном я впервые прочел строчку из Данте: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Надпись эта из года в год обновлялась и, кажется, существует до сих пор. А если нет, я бы ее восстановил. Ибо более полезного назидания для юности я еще не встречал.
Вот почему я считаю, что вырос на Севере. И всю жизнь бежал от него – на юг, в широты моего рождения: я родился и прожил первые пять лет на Апшеронском полуострове. Вот поэтому мне ясно, отчего «Ад» интереснее всего остального в «Божественной комедии». А «Эклога 4-я (зимняя)» Иосифа Бродского лучше его «Эклоги 5-й (летней)».
Так почему же счастливый исход с меньшей вероятностью становится частью культурной памяти?
NB: все значительные русские писатели, рожденные вместе с XX веком, – Бабель, Платонов, Булгаков, Олеша, Набоков – писали только об одном, в сущности: об абсолютном провале эпохи. Остальное относится к воспеванию пустоты, тут трудно преуспеть. Отрицательный опыт не становится инструкцией по выживанию (разве что иногда), он, скорее, наделяет выживание смыслом. Это на руку естественному отбору, который канонизирует трагедию – при снисходительном отношении к другим жанрам.
«Все собаки съедены. В дневнике / не осталось чистой страницы», – полярник пишет на фотографии жены. Переходит к портрету сестры: «И гангрена, чернея, взбирается по бедру, / как чулок девицы из варьете».
Картошечка
Однажды целый август прожил с товарищами на острове в дельте Волги. Питались одной рыбой, арбузы и овощи случались, когда на моторке являлись егерь или калмыки-браконьеры. С тех пор печеная картошка мне напоминает пирожное; с тех пор не ем щуку совсем. Но что может быть прекраснее – на закате из масляного горнила, кипящего мальком и падающими чайками, вытянуть на золотого жука пятифунтового жереха. Эту сильную проворную рыбу называют еще белизной и шереспером.
Но это на острове. А так почти всю жизнь приходится мириться с тем, что люди суть мысли города, в котором они живут. Другим заметны, как правило, только необычные мысли. Вот почему городские сумасшедшие Питера так отличаются от московских. В Москве в них больше расхристанного разнообразия и алкоголя, в Питере – склонности к искусству и опасной изысканности.
Самых агрессивных психов я встречал в Нью-Йорке. Манхэттен, в сущности, больше похож на обжитый горный массив, чем на город. И пронзающая все на свете вертикаль при всем своем великолепии контузит некоторых жителей. Вот они и кидаются на прохожих. Впрочем, и в Эдинбурге полно таких прихлопнутых «горцев», а кругом одни кладбища, могилы чуть ли не на тротуарах, не зря там Джекил гонялся за Хайдом.
И птицы в каждом городе особенные. Чайки на Москве-реке, под Воробьевыми горами, не способны соперничать с воронами и уступают речной простор уткам. Самоуверенные чайки жируют на Сене: слетают с перил набережной вослед скрывающемуся под мостом прогулочному кораблику, чтобы скользнуть над кильватерной струей, оглушившей какую-нибудь рыбешку. Берлинские воробьи – это что-то вроде карманных птеродактилей: московские наглые сизари – пташки в сравнении с ними. В Москве воробьи, юрко нырнув между сизарей, хватают крошку покрупней и терзают ее в сторонке. В Берлине же садятся на край тарелки с половинкой круассана и присоединяются к завтраку. Хорошо откормленные, с ярким оперением, чик-чирик – и у четверти круассана вдруг вырастают крылья, и она вспархивает на облетевший клен.
Говорят, в начале 1990-х Берлин был полон кроликов, скакавших в бурьяне меж домами, не ремонтированными с 1945 года, закопченными, изрешеченными пулями; город отапливался углем и осенью тонул в дыму, смешанном с туманом. «И конечно, все вокруг в этих черных домах трахались, как эти самые кролики на пустырях. Ибо в этой последней богемной столице Европы, в этом новейшем огромном „Монмартре“ совершенно нечем было заняться, кроме как любовью и искусством», – объясняют мне старожилы.
А я, вздохнув, глотнув промозглого холодящего ветра, безотчетно вспоминаю, как начиналась осень в детстве.