Я знал, что могу и не отвечать на вопрос старика, потому что задал он его скорее для себя, чем для меня.
— Молчишь?.. Вот то-то и оно. Все молчат, а тут не молчать надо, а криком кричать. Бить в набат надо! Многие из молодых-то уходят из села. Работать в колхозе — это, видишь ли, позор для них… Слушаю по радио, газеты читаю: все про культ да про культ. Ликвидируем, мол, его последствия. И верно: людей, какие в живых остались, из лагерей да тюрем повыпускали. Многим вернули их доброе имя. Такие последствия хоть и нелегко, но все ж можно ликвидировать. А как ты ликвидируешь, скажем, вот это самое!.. Долгие годы подрывалась вера в землю, ту самую землю, какую народ испокон звал матерью, кормилицей и прочими ласковыми словами. Шуточное ли дело: работает на этой самой земле мужичок круглый, почитай, год, а ему — сто граммов на трудодень каких-нибудь отходов. Кто же будет такую землю любить?! Сейчас иное дело. Люшня гонит вот своего сына в город, а сам живет лучше любого горожанина: у него и хлеб, и молоко, и мясо. И одевается не хуже городских. А почему гонит? Вот они и есть, последствия. Тебе отец Леонид про городскую культуру говорил, про еду духовную. Это верно, в городе поболе будет. Но не в одной этой еде суть. Изменилась душа хлеборобская — остудилась, охладела к земле-матушке, черствой маненько стала. Черствость эта и молодым начала передаваться. Вот оно какое дело!.. Такие последствия, сынок, нелегко ликвидировать, а надо. Меркидон Люшня — умный мужик. Это только дураки за чудака-то его считали. Умный, говорю, а сына пихает от земли, которая всех нас кормит, обувает и одевает. Василий Куприянович Маркелов своих сыновей и дочерей в город прогнал, а теперь чуть ли не каждую неделю чалит им туда картошку да мясо. Да еще хвастается, как они у него там здорово живут!.. Теперь и Меркидон будет чалить, а как же?..
Иннокентий Данилович замолчал, вытащил из старой брезентовой полевой сумки свою «канцелярию».
— У меня тут все подсчитано.
— Что подсчитано?
— А вот послушай… Какие из армии вернулись и не остались в колхозе — счет веду с сорок пятого года. Ты, может, не поверишь — триста парней! О девчатах я уж не говорю: только в пятидесятые годы завербовалось их сто пятьдесят штук. Одни — на целину, другие — на стройки разные, третьи повыходили замуж за странних, ненашенских. Одна, Маруська Леонтьева, вышла прошлым месяцем за саратовского парнишку, укатила с ним в город, и двадцать коров были в колхозе три дня не доены: некому, не хватает доярок. Так бы, глядишь, и пропало молоко, да говори спасибо Журавушке: выручила, взяла на себя и эту, Маруськину, группу. Вот оно какие дела, сынок!
— Но без этого не обойдешься: и на целине, и на стройках нужны люди. Молодежь нужна.
— А разве я сказал, что не нужна? Речь моя совсем о другом. Почему такой ручеек все время только в одну сторону текет — в город? Отчего б ему не повернуться в обратную сторону — к селу? А? Вот тебе и последствия!
Слово «последствия» Иннокентий Данилович произносил не то чтобы с удовольствием, но с какой-то особенной значительностью. В голосе его слышалось мне и такое: «Ты, поди, думаешь, что я старик древний и ничего не смыслю в государственных делах? Шалишь, брат! Мы все ныне грамотные. Я радио-то не выключаю круглые сутки…»
— Ты в армии служил, сынок? — неожиданно спросил меня Иннокентий Данилович.
— Служил.
— И долго ль?
— Двадцать три года с фронтовыми, восемнадцать календарных.
— Да ну? И в каком чине?
Я назвал свое воинское звание.
На лице местного Пимена появилось знакомое уже мне сияние, делавшее это лицо детски счастливым.
— Подполковник? Да еще гвардии? Скажи на милость! — Он говорил это, прицокивая языком и всхлипывая как-то от неподдельно восторженного удивления. — Ишь ты! Подполковник! Эх, едрит те корень, а?!
Кончилось тем, что Иннокентий Данилович пригласил меня к себе в гости. По дороге продолжал все удивляться и восхищаться моим столь высоким, с его, унтер-офицерской, точки зрения, званием. Пока старуха готовила яичницу, хозяин не преминул затащить меня в свои святая святых — на чердак. Там он показал военное снаряжение, о котором поминалось раньше. Глаз же его почему-то все время косился на печную трубу. Я догадывался, что там у него еще что-то схоронено, может быть, самое для него дорогое, но спросить не решался. Так и спустились вниз, в избу. И только после того, как выпили немного да закусили, старик вновь принес лестницу.
— Полезем-ка, сынок. Что я тебе еще покажу! — сказал он не без таинственности.