В комнате стояли два длинных стола со скамейками по обе стороны, над каждым висела лампа, под ней сидела учительница, а по правую и левую руку от нее располагались ученицы. Старшие и наиболее примерные девочки получали удобные места ближе к лампе, или к «тропикам», как их называли, а младшие и ленивые довольствовались далекими территориями возле «полюсов». Как правило, месье вежливо предлагал стул одной из учительниц – обычно старшей преподавательнице мадемуазель Сен-Пьер, – а затем занимал освободившееся место, таким образом обеспечивая себя светом «рака» и «скорпиона», в котором нуждался из-за близорукости.
Как обычно, Сен-Пьер живо вскочила и широко улыбнулась, продемонстрировав сразу все зубы. Эта странная улыбка протягивалась от уха до уха в виде тонкой изогнутой линии, не распространяясь по лицу, не оставляя ямочек на щеках и не освещая глаз. Полагаю, месье не заметил торопливого движения или сделал вид, что не заметил, потому что отличался склонностью к капризам, которую обычно приписывают женщинам. Кроме того, очки (он уже приобрел новые) служили надежным оправданием любых недосмотров и оплошностей. Как бы там ни было, он миновал мадемуазель Сен-Пьер, подошел к противоположной стороне стола и, прежде чем я успела вскочить и освободить место, прошептал:
– Ne bougez pas[247].
После этого месье уверенно вторгся между мной и мисс Фэншо, которая всегда устраивалась рядом и тыкала локтем в бок, хотя я то и дело повторяла: «Джиневра, лучше бы вы отправились куда подальше».
Легко было сказать: «Не беспокойтесь», – но что делать мне? Я должна была освободить место, попросить учениц подвинуться, чтобы смогла подвинуться я. Джиневра любила прижиматься – «чтобы согреться», как она говорила, – при этом не давая покоя постоянным ерзаньем и толчками. Иногда, чтобы защититься от вездесущего локтя, я даже втыкала в пояс булавку. Не смея так бесцеремонно обращаться с месье Эммануэлем, я собрала рукоделие, чтобы освободить место для его книги, и отодвинулась не больше чем на ярд. Любой здравомыслящий человек счел бы такое расстояние удобным и почтительным, однако месье Эммануэль никогда не проявлял здравого смысла. Кремень и кресало – вот что он собой представлял! И сейчас мгновенно воспламенился и прорычал обиженно:
– Vous ne voulez pas de moi pour voisin. Vous vous donnez des airs de caste; vous me traitez en paria. Soit! Je vais arranger la chose![248]
Грозно нахмурившись, профессор принялся за дело и обратился к ученицам:
– Levez vous toutes, Mademoiselles![249]
Девушки поднялись и по приказу перешли к другому столу. Затем месье Эммануэль посадил меня на самый край скамьи, услужливо принес корзинку с рукоделием, ножницы, кусок шелка и прочие мелочи, а сам устроился на противоположном конце.
Ни одна живая душа не осмелилась засмеяться при виде этого абсурдного поступка. Все понимали, что последствия неосторожного поведения будут ужасны. Что же касается меня, то я восприняла перемещение хладнокровно: продолжила тихо сидеть в отрыве от человеческого общения и спокойно заниматься своей работой, вовсе не страдая от одиночества.
– Est ce assez de distance?[250] – осведомился профессор.
– Monsieur en est l’arbitre[251], – ответила я.
– Vous savez bien que non. C’est vou qui avez crée ce vide immence: moi je n’y ai pas mis la main[252].
После этого справедливого утверждения профессор принялся за чтение.
К своему несчастью, он выбрал французский перевод того, что назвал un drame de Williams Shakespeare; le faux dieu[253], а затем добавил:
– De ces sots païens, les Anglais[254].
Вряд ли стоит говорить, что в хорошем настроении он представил бы автора совсем по-другому.
Конечно, французский перевод оказался очень слабым. Я даже не пыталась скрыть презрение, вызванное некоторыми особенно вопиющими неточностями. Нет, не произнесла ни слова, однако порой глаза выражают то, что не позволено высказать словами. Очки профессора не дремали; он замечал каждый неосторожный взгляд, – и не думаю, что хотя бы одно неодобрительное выражение ускользнуло от его внимания. В результате месье Эммануэль снял очки, чтобы позволить глазам беспрепятственно метать искры, и в своем добровольном изгнании на «северный полюс» разогрелся так, как не удалось бы даже под вертикальным лучом лампы.
Когда чтение подошло к концу, возник вопрос, удалится ли профессор вместе со своим гневом или выплеснет его немедленно. Сдержанность не была ему свойственна. И все же существовал ли конкретный повод для открытого осуждения? Я не произнесла ни звука и не могла справедливо подвергнуться наказанию лишь за то, что позволила мышцам вокруг глаз и губ двигаться чуть более свободно, чем обычно.
Подали ужин: булочки и разбавленное теплой водой молоко. Из почтения к профессору стаканы так и остались на подносе, хотя обычно сразу передавались по кругу.
– Приступайте к ужину, дамы, – позволил месье Поль, сосредоточенно делая пометки на полях книги Шекспира.