Правда, родные Горихвостова были разъярены его решением и на похоронах благодетеля вдов и сирот не появились. За гробом шли митрополит Филарет, иерей с диаконом, чиновник от ведомства императрицы Марии да кучка старушек и девочек в темных платьях.
Столь же неизменной, как и благотворительность, оставалась вера москвичей в блаженных и юродивых. Самым известным и почитаемым среди них давно стал Иван Яковлевич Корейша, живший в просторной и чистой комнате Преображенской больницы. В углу возле печки он очертил мелком пространство в два квадратных аршина и не переступал сей границы. Немало посетителей предлагало ему деньги — он брал и тут же раздавал кому попало. Приносили ему еду — он сваливал в миску сразу кашу, щи, лимон, ананас, семгу и только тогда ел. Кто дивился, кто смеялся сумасшедшему, а кто и задумывался.
Был Иван Яковлевич сыном смоленского священника, после семинарии служил учителем в духовном училище, был любим учениками и уважаем начальством, но что-то влекло его на духовный подвиг. Он избрал самый тяжкий вид eго —юродство. Бросил службу и поселился в хибарке на окраине Смоленска. Молился целыми днями. Ходил в рванье, ел что подадут. Вдруг пошел слух о прозорливости Корейши, и люди потянулись к нему за советами. Как-то вечером пришла с оглядкой небогатая дворянка и рассказала, что приезжий сановник из столицы сделал предложение ее дочери и хочет увезти ее в Петербург. «Не отпускай дочь! — сказал юродивый.— Он ведь женат. И трое детей». Получив отказ, сластолюбивый сановник затаил злобу на Корейшу и не поленился отомстить. Юродивый был объявлен «буйным и злобным умалишенным», перевезен в Москву «для лечения», а в больнице прикован цепями к стене.
Так провел он три года. Новый главный врач снял цепи и хорошо устроил его, а по Москве пошла молва о диковинном юродивом. Он сам утеснял себя: никогда не садился, только стоял, а по ночам лежал на голом полу. Сам удручал себя: целыми днями толок в мелкий порошок камни, бутылки и кости, истолченное выбрасывал, и ему приносили новое. Подглядели, что, когда бывал один, читал молитвы, а при людях бормотал что-то неясное и дикое.
Вскоре узнали о его необыкновенной прозорливости, и вся Москва стала ездить в сумасшедший дом за советами. В день до шестидесяти посетителей всякого уровня
появлялось в Преображенской больнице. Бросив в стоявшую у порога кружку двугривенный (деньги шли на нужды больницы), входили в комнату и видели стоящего у печки невысокого старого человека в поношенном больничном халате, с одутловатым, невыразительным лицом и спутанной бородкой. Изложив дело, внимательно вслушивались в бормотание Ивана Яковлевича... Так женились, заключали торговые сделки, находили утерянное и обретали нечаянную радость.
Как-то пришел диакон со скорбью, что беден, не может содержать семью и не знает, как жить дальше. Иван Яковлевич взял с пола лист серой оберточной бумаги и карандашом написал от своего имени просьбу митрополиту Филарету. Просьба начиналась словами: «Луч великого света!..» — а кончалась подписью: «Студент хладных вод Иоанн Яковлев». По этой просьбе диакон был тут же переведен в богатый приход села Черкизова близ Преображенской богадельни. Святитель понимал, какой крест взвалил на себя смиренный Иван Яковлевич, видевший себя еще несовершенным в хладном житейском море.
На Тверской, в генерал-губернаторском доме, правил и володел граф Закревский. Многие москвичи со вздохом вспоминали его предшественников — благородного вельможу князя Голицына и деликатнейшего князя Щербатова. Не такой оказался граф Арсений Андреевич. Чистый идеалист в ранней юности, отчаянно храбрый рыцарь в молодости, он во второй половине своей жизни растерял идеалы, подутратил чистоту и благородство и как-то незаметно превратился в ограниченного и ловкого на руку служаку, верного одному государю Николаю Павловичу. Главный свой долг московский генерал-губернатор видел в неукоснительном следовании заветам прошедшего царствования.
Любая новизна и перемена виделась Закревскому угрозою. Он ограничивал строительство в городе новых фабрик, вершил свой суд над купцами и мещанами, безжалостно ссылал в солдаты осмелевших раскольников и не снимал полицейского надзора за московскими славянофилами, предводитель которых богатый и родовитый барин Алексей Хомяков вызывающе не брил бороду и носил зимою мужицкие тулуп и мурмолку. Стоит ли говорить, что и попытки выражения славянофилами своих взглядов в журналах неукоснительно пресекались.