Лени Рифеншталь упругим движением поднялась с кресла и твердой походкой направилась в зал. Она села в ложе, и я занял место невдалеке, чтобы наблюдать за ее лицом. Но оно ничего, решительно ничего не выражало. Лени бесстрастно смотрела на экран — одинаково бесстрастно и когда зал хохотал, и когда он вздрагивал от неподдельного страха.
Было грустно видеть, как большой артист изображает деспота и палача безобидным, очаровательным дядечкой, который любил сладости, не терял присутствия духа и имел невинную слабость гладить женщин по щечкам. И словно в ответ на свои мысли я прочел потом слова безымянного критика в розданной нам программке: «Ко всеобщему удивлению, Гитлер явился в картине ди Кончи не таким, каким его не осмелился представить ни один режиссер со времен Рифеншталь…»
Лени досмотрела фильм до конца и первой вышла из ложи. Она быстро пересекла улицу и тотчас растворилась в толпе.
Весь вечер я боролся с желанием вовлечь в разговор «первую даму» нацистского кино. Понимал, конечно, что это в общем-то шанс редчайший, который больше не повторится, но какой-то психологический барьер вставал между мною и ею, мешая обрести спокойствие и преодолеть невидимые тормоза.
Ночью я придумал «сценарий» беседы и даже заготовил первую фразу: «Мадам, возможно, вам не доставит никакого удовольствия встреча с московским литератором, но я хотел бы задать вам несколько вопросов». Эту фразу я должен был произнести утром, как только увижу Лени Рифеншталь в кресле у окна. Правила приличия едва ли позволили бы ей уклониться от разговора. Но утром в кресле сидела другая дама.
Безуспешно прождав более двух часов, я пошел навести справки. «Госпожа Рифеншталь уехала поздно ночью», — любезно сказал администратор, порывшись в книге приезжих.
Горячий кофе аппетитно дымился, свежие бриоши ночной выпечки таяли во рту.
— Похоже, вы мало спали, мсье Харлан, — заметил бармен, внимательно разглядывая наши помятые физиономии и одежду с явными следами ночи, проведенной на ведру.
— Похоже, что так, — подтвердил Томас, заметно повеселевший после двух чашек крепчайшего кофе.
Ночь кончилась, а с ней подошел к концу и наш разговор, который — по крайней мере для меня — еще не имел завершающей точки.
— Как дальше, — спросил я, — сложилась судьба твое го отца? Что делал он, когда, уходя, фюрер попробовал хлопнуть дверью?
— Отец видел его за несколько дней до того, как тот хлопнул. Не дверью… Себя!
— За несколько дней?!
— Представь себе… Гитлер любил встречаться с деятелями кино на дружеской ноге. Особенно он тянулся к актерам. Кумиры толпы служили украшением его короны. До последней минуты! Поистине ему хотелось умирать с музыкой… Всех, кто оставался в Берлине, согнали в имперскую канцелярию. Еще совсем недавно такой визит сочли бы за счастье. Теперь, пробираясь среди развалин, под грохот артиллерийской канонады, они испытывали только ужас. Только ужас, и ничего больше. Это было семнадцатого апреля. Встречи всегда проходили накануне дня рождения фюрера. Он упрямо не захотел изменить традиции и на этот раз. Подойдя к отцу, Гитлер многозначительно улыбнулся. Но отцу показалось, что он даже его не узнал. «Господа, — патетическим шепотом заявил Гитлер, — через сто лет выпустят цветной фильм о кошмарных днях, которые мы переживаем. Хотели бы вы сыграть в нем? Смотрите, чтобы публика не освистала вас, когда вы появитесь на экране». Скрывалась ли за этим бредом хоть какая-то мысль? Фильм о тех кошмарных днях сняли не через сто лет, а гораздо раньше. И никто актеров не освистал. Вот в чем парадокс… И драма…
— Отца — тоже?..
Он перестал жевать — посмотрел на меня печально и нервно.
— Его не освистывали. Судили… Дважды его привлекали к суду за преступления против человечества. И дважды суд выносил оправдательный приговор. Даже сняли запрет работать в кино. И отец работал. Он успел сделать еще девять фильмов. Не так уж много. Но и не мало. — Томас хмуро сдвинул брови, опустил голову. — Только не спрашивай, что это были за фильмы. Не знаю… Не знаю… — Он повторил эту фразу еще несколько раз. — Я не историк, я — сын. И я убежден: за отцов должны расплачиваться дети. Каждый по-своему. Кто как может. Отец был еще жив, когда в Западном Берлине поставили мою пьесу «Я сам, и никаких ангелов» — драматическую хронику Варшавского гетто. Газеты заранее сообщили об этом, и поднялся вой. Я просил отца побывать на премьере, но он отказался, хотя его присутствие было бы актом раскаяния. Он предпочел уединение на Капри. Тишину и покой… А в зале бушевали страсти под стать страстям на сцене: собралось слишком много бывших охотников за людьми… Отец без всяких комментариев прислал мне потом вырезку из какой-то газетки. Там меня величали ублюдком, недоноском, предателем. Я не обиделся. И не удивился. Просто послал ему другую рецензию — она заканчивалась словами: «Молодой автор снял толику грязи с имени своего отца»… Вот и все. Поставим на этом точку и отправимся спать.