Я вспомнил почему-то жаркий июльский день сорок четвертого года, ликующе солнечный день, когда через Москву провели пленных фашистов. еще с вечера накануне вереницы грузовиков стал и доставлять их на гигантское поле ипподрома, которое видно было из окна нашей кухни как на ладони. Грузовики подъезжали всю ночь, и утром, когда я проснулся, все огромное пространство, которое только мог охватить паз, было заполнен о пленными, их уже строили в колонны для позорного марша через Москву. Колонны шли по Ленинградскому шоссе и улице Горького, и вплотную их обступали десятки, а может быть, сотни тысяч людей, не уместившихся на тротуарах и занявших почти всю мостовую.
Это неверно, будто москвичи «в суровом молчании провожали глазами нескончаемый поток пленных» — так писал потом один мемуарист. Нет, были и смех, и слезы, и крики, и проклятая тем, кто принес муки и смерть. И я тоже крикнул: «Гитлер капут!», и кто-то из пленных опустил голову, кто-то ухмыльнулся, а один — как сейчас его вижу — стройный, голубоглазый, с густой щетиной, красиво очертившей молодое лицо, обернулся, прищурился и выкрикнул: «Найн, найн, нихт капут!» Конвоир оттеснил загудевшую гневно толпу, чуть подтолкнул пленного, тот зашагал быстрее, догоняя свою колонну, но обернулся еще раз, чтобы внушить: «Нихт капут!»
Нихт капут! И ведь прав оказался, дьявол его забери… Если только имя одного усатого заменить другим. Его близнецом.
— Этот фильм мы смотрели раз пять, — нарушил молчание Томас. — Так полагалось.
— Этот?.. — переспросил я.
— Ну, не этот, конечно. Про Квекса…
Кадры из печально знаменитого нацистского фильма «Юный гитлеровец Квекс» были вмонтированы в «Двуглавый орел» — те самые кадры, которые некогда обошли мир и о которых столько написано в книгах по истории гитлеризма. Мальчишка, школьник, сын немецкого коммуниста, возвратившись домой с воскресной прогулки, восхищенно рассказывает о лагере «Гитлерюгенд», где прилежные мальчики и девочки занимаются гимнастикой и поют веселые песни. Неустоявшимся тенорком мальчишка запевает одну из них — из соседней комнаты это слышит отец. Он врывается на кухню — отвратительная жирная туша с дряблыми щеками и налитыми кровью глазами — и, схватив сына за горло жилистыми ручищами, выдавливает из него нечто похожее на «Интернационал».
— Пять раз мы смотрели фильм про Квекса, — повторил Томас. — Если бы ты знал, как мы ненавидели его отца. Но о том, что было еще кого ненавидеть, — тех, кто от этого животного ничем не отличался, — про это тогда не думалось. Прозрение наступило позже.
— Сколько же тебе тогда было? — спросил я.
Он ответил не слишком определенно:
— В те годы рано взрослели. Когда мне исполнилось тринадцать, в школе проводили анкету: какие фильмы ты хотел бы увидеть? Все знали, каких слов от нас ждут о родине, о героизме, о величии германского духа. А в моей анкете было написано: о благородстве, доброте, уважении к человеку. — В темноте набережной я не увидел, а почувствовал его усмешку и застенчивый взгляд Луизы, еще теснее прижавшейся к плечу мужа. — Учитель набрался смелости и заявился к отцу. «Мне очень неловко… — осторожно начал он. — Приношу тысячу извинений…» — «Ну, что еще? — нетерпеливо перебил отец, который дорожил каждой минутой. — Переходите к делу, господин учитель». — «Мне очень неловко, но я просил бы вас обратить самое пристальное внимание на Томаса». — «Надеюсь, он не начал ухаживать за девочками?» — недовольно проворчал отец, мысли которого были весьма далеко. — «Гораздо хуже… — вздохнул учитель. — Он нахватался сомнительной терминологии. И главное — стремится иметь собственное суждение там, где все абсолютно ясно. Лишь бы только не походить на других. Хотя вы гордость нации, выдающийся деятель немецкой культуры, я вынужден вас предупредить. Потому что речь идет о вашем сыне. И моем ученике». У отца никогда не было свободного времени, он работал исступленно, одержимо, днем и ночью. Но тут, как видно, он встревожился не на шутку. Он дословно передал мне разговор с учителем и спросил: «Что будем делать, мой мальчик? Ведь ты не хотел бы бросить тень на доброе имя отца?» Понимаешь, я — именно я! — бросил тень на его имя. А не он — на мое…
— Мне очень неловко… — сказал я тоном и словами
— Приношу тысячу извинений… Как твоя фамилия, Томас?
Я ждал, что он уклонится от ответа или даст мне почувствовать бестактность вопроса.
— Харлан, — спокойно ответил он. — Томас Харлан.