— На чем мы остановились? — Впрочем, он помнил это лучше меня. — Нам легко теперь судить — здесь, в эльзасском ресторане, на острове Сен-Луи, через десятилетия после того, как режим низвергнут. А каково было им? Жить-то хочется… Играть, ставить фильмы, спектакли… Чтобы были успех, аплодисменты, рецензии. Слава! Помню, уже после войны отец возмущался, как Шахт на Нюрнбергском процессе поносил Гитлера. «Я же видел, — кипятился отец, — на приемах он, расталкивая всех, бежал к Гитлеру и восторженно жал его вялую, потную руку. Если бы фюрер выиграл войну, Шахт громче всех орал бы „Хайль Гитлер!“» — «А твои артисты, — напомнил я. — Сначала играли в нацистских фильмах, теперь с такой же страстью играют в антинацистских». — «Так это же актеры! — нахмурился отец. — Какие роли им дают, такие и играют. Актер — лицедей, что с него взять?» Но те актеры лицедейству учились отнюдь не в театре, а у режиссеров рангом повыше. Ты читал «Мои разговоры с Гитлером» Германа Раушнинга? Не читал? — Он посмотрел на меня с укором. — Там есть эпизод: Гитлер и Геббельс смотрят в театре какой-то спектакль. Что-то о Фридрихе Великом. «Превосходная, великая пьеса!» — воскликнул Геббельс, когда дали занавес. Гитлер поморщился: «Дешевка!» — Геббельс невозмутимо продолжил: «Это очень слабая пьеса, мой фюрер».
Принесли пиво, Томас залпом выпил пол кружки и замолк. Соседи по лавке затянули модную песенку, даже бородатый очкарик оставил свою девчонку и попискивал что-то, неумело стараясь поймать мелодию и ритм. Сидевший напротив толстяк тянулся к Томасу с кружкой, приглашая включиться в разноголосицу нестройного хора.
— Ну, и что же ты ответил? — спросил я, боясь, как бы лихое веселье прелестного кабачка не увело нас от серьезного разговора.
Потревожился я напрасно. Томас отрешенно смотрел на гудящий зал, поглощенный своими мыслями, своей болью.
— Спорить с отцом не имело смысла. Я больше слушал, возражая не вслух, а про себя. Что взять с актера? Смотря с какого… Ни с рыжей толстушки Марики Рокк, вульгарно вихлявшей бедрами перед добропорядочными отцами семейств, ни с мускулистого Рудольфо Валентно, являвшего собой эталон мужской красоты, — с этих лицедеев я ничего брать не хотел. И даже с кумира наших бабушек Гарри Пиля, который хвастался близостью к верхам и вслух мечтал о фильме, где он мог бы сыграть денщика, сдувающего пылинку с френча любимого фюрера. Нет, эта шушера меня не интересует. В конце концов у каждого диктатора есть достойная его челядь… Но Краусс! Или Эмиль Яннингс… Ты его никогда не видел? Даже в кино? Мне тебя жаль. Это же талантище!.. Я старался попасть на спектакли, где он играл, хотя это было совсем не просто. Театр ломился, когда на афише стояло его имя. А Вальтер Руттман, который начинал с Пискатором и Эрнстом Толлером, ставил «Гопля, мы живем!» — спектакль, вошедший в историю немецкого театра, а потом предал былые идеалы ради новых и сложил голову на русском фронте с именем фюрера на устах… А Пабст!..
— Слепцы, не понимавшие, чему они служат?
— Все видели и все понимали! Не глупее нас с тобой. Просто верили, что Гитлер — надолго. А может быть, и навечно. Против силы не попрешь. Реалисты!
Он назвал ими Георга Вильгельма Пабста, одного из самых блестящих режиссеров мирового кино. Нашумевшие своей социальной правдой, его фильмы двадцатых годов обошли экраны всех континентов. «Безрадостный переулок», «Любовь Жанны Ней», «Западный фронт, 1918», «Трехгрошовая опера» — какие памятные вехи В истории киноискусства! Эмигрировав во Францию, он поставил там «Дон-Кихота» с Шаляпиным в главной роли — единственный фильм, донесший до нас с такой впечатляющей силой и образ и голос великого певца.
Что же потом надломило его, что сыграло с ним трагически злую шутку, побудив вернуться в порабощенную Вену, и значит — в Германию. В Германию погромов, убийств, оголтелого шовинизма, варварского уничтожения культуры, травли всего талантливого, неподкупного, смелого? Какой мог, автор фильмов, разоблачавших вранье, лицемерие, несправедливость, на фашистской студии снять «Парацельса» — неприкрытую апологию «арийства», гимн «избранной» расе?
Ясное дело, я думал при этом не только о Пабсте. Но и об Эйзенштейне с его «Октябрем», о Довженко с его «Щорсом», о Пудовкине с его «Адмиралом Нахимовым», о Ромме с его Ленинианой… И Томас понимал, о чем думаю я. Возвращаясь к более близким ему реалиям, он сознавал, что, по большому счету, ответ одинаков — и для «нас», и для «них».