В моих руках оставались другие, ничуть не менее эффективные рычаги, с помощью которых можно было преодолеть угнетавший всех и насаждавшийся сверху заговор молчания, — в нем власть предержащие видели единственную возможность отсрочить свое низвержение. При всей его недоступности для простых смертных пленум Верховного суда формально считался, как и любые другие судебные заседания, открытым для всех: просто физически войти в это здание, а потом еще и в зал заседаний, было без пропуска и приглашения никак невозможно. Стало быть, с точки зрения юридической, все, о чем там шла речь, не являлось государственной тайной, хотя судебная статистика, например, к таковой относилась: такими были парадоксы загнивающего социализма. Никаких обязательств хранить какие угодно тайны я никому не давал. Оставалось найти легальный способ сделать эти «нетайны» достоянием гласности.
В долгом поиске тоже не было ни малейшей нужды. Как раз в это время в благословенном Доме актера — средоточии интеллигентности и духовности — под эгидой сначала Александра Моисеевича, потом Маргариты Александровны Эскиных, по инициативе энергичнейшей и благороднейшей Ирины Дмитриевны Месяц, стали регулярно проводиться мои вечера, где я сам и гости, которых я приводил, в свободном общении с переполненным залом говорили об острейших проблемах, волновавших тогда все, уже готовое к переменам, советское общество.
Еще несколько лет назад — в году, кажется, семидесятом, — когда там же должен был состояться первый из таких вечеров, все до одного приглашенные высокие лица (заместители генерального прокурора, министра юстиции, министра внутренних дел, члены Верхсуда и другие) в последний момент демонстративно отказались явиться, хотя афиша с их именами уже висела у входа, а пригласительные билеты разосланы театральной Москве: их не устроило, что председателем вечера оказался какой-то там Ваксберг. Вечер был грубо — в типично советской манере — сорван. Времена изменились: теперь все они — и другие, того же уровня — считали за честь, если я их сюда позвал…
С исторической сцены сгоревшего позже Дома актера я рассказывал залу, где в первых рядах сидели звезды первейшей величины из мира культуры, о том, что говорилось на собраниях высшего судебного ареопага. Не только об этом, но об этом — прежде всего. Как, впрочем, и о том, что говорилось на других собраниях, столь же высоких и недоступных. Рассказывал, комментируя цифры и факты и вовлекая в дискуссию тех, кто был на сцене рядом со мной. Не нарушаемая даже шорохом тишина свидетельствовала о том, что люди боялись пропустить и самую мелкую подробность. Множеству пришедших не находилось места в сравнительно небольшом зале, и они располагались в фойе, куда были вынесены динамики. Нередко стулья расставлялись прямо на сцене, мы оказывались в тесном общении с нашими слушателями, что придавало этим встречам атмосферу особой непринужденности.
Я видел, как у моих гостей — прокуроров, министров, следователей и судей — постепенно развязывался язык, как, приученные к тому, чтобы держать его за зубами, они сбрасывали постылую свою мундирность, превращались в нормальных и умных людей, способных мыслить вслух, отвечать на вопросы тех, с кем никогда не вступали в живой диалог, — и даже мечтать не мечтали, что когда-нибудь вступят. А десятки людей в зале, заранее запасшись тетрадками и блокнотами, наперегонки записывали каждое произнесенное слово, чтобы завтра донести его до родных, друзей и знакомых. Все эти годы я ждал, что Лубянка или Старая площадь дадут кому-нибудь по мозгам за такое бесчинство, что обрубят этот вызывающе дерзкий легальный самиздат, превратят его в крамольный и, значит, уже несуществующий. Не обрубили…
Еще того больше: инициативу Дома актера подхватили другие «дома»: Дом кино и Дом архитектора, Дом художника и Дом журналиста. И — почему-то в куда более скромном объеме (лишь в пределах Малого зала) — родной ЦДЛ. Потом вечера перекинулись в Ленинград: меня звали тамошний Дом кино, и Дом писателя, и Дворец искусств, и даже гигантский Октябрьский зал… При большом стечении публики вечера прошли также в самых вместительных залах Риги и Таллина.
Приглашений становилось все больше, я никому не отказывал, вызывая законную ревность у тех, кто, рискуя, первым отважился на подобную дерзость. Не уверен, что дорогие и нежно любимые мною друзья из Дома актера понимали причину моих частых «измен». Я всего лишь стремился расширить плацдарм нарождавшейся гласности, увеличить свою аудиторию, иметь беспрепятственную возможность донести запретное до как можно большего числа людей: ведь для таких вечеров уже не было никакой цензуры, практика предварительного согласования в «инстанциях» содержания, а то и полного текста намечавшихся выступлений, осталась, по счастью, в далеком прошлом.