Об одном выступлении Банникова (сентябрь 1977 года) сохранилась почти дословная запись в моем блокноте: «Все население обложено поборами, без них советскому человеку нельзя сегодня и шагу ступить. За выгодную должность люди готовы платить любые деньги, зная, что они потом к ним вернутся, притом с большой прибылью. Все наши замечательные социальные завоевания — бесплатное лечение, бесплатное обучение, бесплатный отдых и так далее, — все это становится фикцией, ибо за все приходится платить, причем подпольные таксы растут и растут. Дошло до того, что покупаются партбилеты (от себя добавлю: в России партбилет стоил около двух тысяч рублей, в Закавказье и Средней Азии цена доходила и до шести тысяч, —
Как видим, те самые обобщения, которых так боялись на страницах газеты, где любая горькая правда должна была непременно выдаваться за частный, из ряда вон выходящий случай, здесь делались открытым текстом, причем в таких выражениях, которые мне не позволила бы предложить для публикации даже автоцензура. В зале пленума они звучали из таких уст, которыми глаголила сама советская власть. Но выводов из этих обобщений не делалось никаких. «Необходимо усилить борьбу со взяткой и поборами», — такой пустопорожней сентенцией завершил Сергей Григорьевич свое мужественное и отчаянное выступление перед коллегами. А чем еще он мог его завершить?
Другой, памятный мне пленум обсуждал вопрос о влиянии алкоголя на рост преступности. Истинный интерес представляло не влияние, а сам алкоголизм как таковой. Цифры и факты приводились ужасающие — стало быть, верха отлично знали, до чего они довел и страну. Выступавшие не констатировали — они стонали, осознавая безысходность уже сложившейся, стабильной ситуации: отчаявшаяся оттого, что потом стало называться застоем, страна тонула в повальном пьянстве.
Годовое потребление крепкого алкоголя надушу населения в Союзе (статистика вынуждена принимать в расчет и грудных детей) перевалило за тридцать литров! В пределах Российской Федерации этот потолок был еще выше. Официально зарегистрированных психических больных в тяжелой форме, доведенных до этого алкоголем, а нечем-то иным, приближалось к четырем миллионам. В торговых точках Центросоюза, обслуживавших 115 миллионов человек (главным образом на селе и в малых городах), алкоголь достигал 70 процентов всего ассортимента товаров (в Сибири и на Дальнем Востоке; в других регионах—45–50 процентов).
Это я успел записать в своем блокноте. Записать все не было никакой возможности, о пользовании магнитофоном не могло быть и речи. Помню, Банников в самом конце обсуждения бросил реплику: «Вопрос ясен. А вот делать-то что?» Наступил о молчание. Все понимали, что «делать-то» нечего — тем, кто сейчас вопрос обсуждал. Но реплика говорила о многом. И о мыслях того, кто ее бросил. И о том, что реальность всем хорошо известна, но сказать вслух всю правду и повиниться перед народом, который власть споила и довела до скотского состояния, никто не может и не хочет.
В тех пределах, которые мне были доступны, я пытался передать тревожную атмосферу пленумов Верхсуда на газетных страницах. Материал приходилось «визировать» — эта неизбежная процедура еще больше сужала рамки возможного. Потом он проходил через сито редактората, над оставшимися ошметками, с трудом сохранявшими имидж пристойности, затем трудились ножницы цензора: он почтительно именовался политредактором. Но что-то все-таки оставалось — то, что не в силах вытравить никакая цензура: ощущение нараставшей беды. Той стихии, которая вот-вот сметет одряхлевшую и насквозь прогнившую власть. Сотни полученных мною писем свидетельствовали о том, что наиболее чуткие и зоркие читатели понимали истинное содержание этих отчетов, даже и не получив в полной мере той информации, которая дошла до меня.
Оставить ее пылиться в ящиках письменного стола — этого я себе позволить не мог. Молчание означало бы соучастие в сокрытии правды. Стать автором самиздата было бы столь же нерасчетливо, сколь и глупо. Только безумец или ловец мимолетной славы решился бы оставить ту стратегическую высотку, на которую волею благоприятно сложившихся обстоятельств меня вознесла судьба. Я не мог, разумеется, изменить своим читателям, не мог лишиться уникальной возможности остаться внутри судьбоносных событий, происходивших за кулисами властных структур, отсечь себя от той поразительной информации, которую несли те же пленумы Верхсуда, — информации, ценность которой не понимали, мне кажется, сами участники этих собраний.