— Не люблю бродяжничества и смуты! Право, нет ничего слаще собственного дома, тихого своего пристанища! Вот, устроюсь уютно в уголке, погружусь в воспоминания — и ничего мне больше не надо, жизнью клянусь!
— Когда-то и я читал Герцена, Спенсера, Кропоткина, но… ничего из этого не вышло! Эх, лучше так, как есть, право! Двадцать пять лет лежу на этой тахте, бог мне свидетель! И ничего другого не желаю. У каждого из нас свой бог. Я в своего бога верю!
— В юности мечта о свободе была моей путеводной звездой. Я искал бури, хотел жить среди гроз! А теперь… теперь мне нужно, чтобы в камине трещал огонь. Небо раскололось, провалилась земля — а камин наш остался! Камин, и двое около него. Только двое — третьего не надо, третий нарушит наш покой!
И в самом деле, ничто не нарушало его покоя — ничто, кроме мерного тиканья часов. Камин ворковал, как голубь, на стенах играли отблески огня…
Брат отзывался из соседней комнаты:
— Покой только на вершине Эльбруса! И разве ты сам не метался раньше, не рвался с привязи, как горячий конь, что роет землю и трясет гривой? Не ты ли пел под гитару:
— Ну, и что ж из того? Теперь я — опавший лист! Кто осудит палый лист за то, что он не шелестит лунными ночами? Мне, братец ты мой, нынче никакого дела нет до революции! Да и тебе советую не тратить годы своей жизни понапрасну. Живи тихо, мирно… Люблю тишину и покой — в своем доме, возле своего очага! Люблю свой двор, свои деревья, винный дух в своем марани… Люблю запах чабера, что доносит с огорода ветерок… Люблю клокотанье похлебки на огне, лобио, заправленное киндзой и сушеным кизилом… И головку маринованного чеснока к нему… Что может быть лучше? На что мне крик, шум, драка, переполох, бои, погромы, кровопролития? — твердил Дзундзгли. — Все равно ведь уплывет с водой все, что добыто трудом, по́том, заботой человеческой! А разве земле легко? И земле ведь тяжко приходится!
— Значит, борьба за свободу народа, по-твоему, ничего не стоит? — гневно накидывался на него Иорам.
— Вот именно! Никогда не сравняются горы и долы!
Иорам взмахивал рукой:
— Но Кант, Милль, Спенсер, Плеханов, Кропоткин…
— Прибавь еще, если угодно, Иисуса, сына Сирахова, царя Соломона, Экклезиаста… Все равно, «все — суета сует», братец ты мой!
Но Иорам бушевал, он готов был сложить голову за свою веру. Он не желал считаться даже со своим старшим и глубоко уважаемым братом. Родственные чувства, братская любовь — все отступало на задний план.
Старший брат погружался в сладкий, блаженный сон… Доходил в тепле, испекался, как хлеб в печи. Небо сияло синевой, сиреневый куст издавал опьяняющее благоухание. А Иорам ходил взад-вперед по балкону в полном одиночестве. Вокруг, медлительная, разморенная, ворочалась и потягивалась жизнь…
Скрытный, замкнутый в себе Иорам полюбил тихой и нежной любовью дочь старосты, высокогрудую Мерцию.
Мерция была веселая, шаловливая, полная жизни и страсти девушка — земная и плотская. Она вечно носилась, как форель в горной речке, любила песни, пляски и хороводы.
Иорам питал к ней чистейшую нежность, возвышенную любовь.
«Человек, подвластный страстям, разумом не проницателен», — сказано встарь.
Помню, в июньские лунные ночи мы, сельская молодежь, шествовали гурьбой по проулкам, между изгородями, предводительствуемые Иорамом, и пели:
На гумнах просыпались люди, усталые от целодневного тяжелого труда, но не сердились за то, что сон их был нарушен, и с удовольствием прислушивались к нашему пению.
Потом мы затягивали «Взвилось знамя Тамар». Эта песня была запрещена нам Иорамом, потому что в ней поется о царях и царицах. Но стоило ему заслышать звонкий голос Мерции, как он терялся, размякал и готов был, кажется, выбросить «бомбы» из карманов.
Единственным убежищем Иорама была сапожная Гарсии, неизменное его местопребывание после полдника. Сапожная была клубом Иорама, его форумом. Здесь он проповедовал, здесь свирепствовал и бушевал. А Гарсия, человек городской, бывалый, искушенный, его единственный, первый и последний ученик, с восторгом ловил каждое слово учителя.
У Гарсии была только одна нога — другую он потерял в войне с Японией. Вернувшись с войны, он научился сапожному ремеслу и работал в Тбилиси на фабрике Адельханова. После забастовок 1905 года его сослали в Сибирь — он бежал из ссылки и выбрал себе пристанищем нашу деревню…
Гарсия был человек приветливый, обходительный. В деревне почитали его за честность и бескорыстие. Он был любитель пошутить. Бывало, спросят его — когда будут готовы башмаки? — а он отвечает:
— В поросячий четверг!
Здесь, в мастерской у Гарсии, читал я в детстве крестьянам Илью Чавчавадзе, Акакия Церетели, Важа Пшавела, Казбеги и Игнатия Ниношвили.
— Напейся досыта солнечным светом! — говорили мне обычно после чтения слушатели с такой неподдельной, горячей благодарностью, точно я сам написал все эти книги.