— Да все пялятся на твою грудь, Мюриэл, — сказала она — Было время, когда ты сама хотела, чтобы на нее пялились.
— Лучше не развивай эту тему — было время, когда и ты кое-чего хотела, Мэри, — предупредила Мюриэл.
— Девочки, девочки, — сказал дедушка Гарри.
— А ты бы помолчал, старый трансвестит! — отрезала мама.
— Может, разрешите мне смотреть на одну из грудей? — предложил я.
— Как будто хоть одна из них тебя волнует! — крикнула мама.
Той весной многие вздохи и крики мамы адресовались мне; когда я объявил о своих планах поехать в Европу с Томом Аткинсом, мне досталось и то и другое. (Сначала, конечно, вздох, за которым тут же последовало: «С Томом Аткинсом — с этим гомиком!»)
— Дамы, дамы, — вмешался Нильс Боркман. — Этот Арчи Крамер — дерзкий молодой человек, он ведь спрашивает Альму: «А чем тут можно заняться в вашем городе, как стемнеет?»[11] Это же довольно дерзко, правда?
— Ах да, — подхватил дедушка Гарри. — И есть еще ремарка про Альму: «его юношеская неуклюжесть помогает ей собраться с духом». И вот еще одна: «откинувшись на скамье, смотрит на него из-под полуопущенных век с некоторым даже, пожалуй, намеком». По-моему, Альма вроде как подзуживает этого парня взглянуть на ее грудь!
— Одного режиссера с нас довольно, папуля, — сказала мама.
— Я не играю никаких «намеков» и никого не подзуживаю смотреть на мою грудь, — сказала Мюриэл Нильсу Боркману.
— Ну ты и здорова врать, Мюриэл, — сказала моя мама.
В последней сцене должен быть питьевой фонтанчик — чтобы Альма дала молодому человеку свою снотворную таблетку, а тот запил ее водой из фонтанчика. Сначала в этой сцене были и скамейки, но Нильс решил их убрать. (Мюриэл никак не могла усидеть спокойно, когда я таращился на ее грудь.)
Я уже предвидел проблему, связанную с отсутствием скамеек. Когда молодой человек узнает, что в городе есть казино, предлагающее (по словам Альмы) «все мыслимые удовольствия», он восклицает: «Так какого же черта мы тут сидим?» Но скамеек не было; сидеть Альме и молодому человеку было не на чем.
Я указал на это Нильсу:
— Может, лучше сказать: «Так какого же черта мы тут делаем?» Ведь мы с Альмой не сидим — нам не на чем сидеть.
— Билли, нельзя просто так взять и переписать пьесу — она уже написана, — сказала мама (наш вечный суфлер).
— Значит, вернем скамейки, — устало сказал Нильс. — Мюриэл, тебе придется сидеть спокойно. Ты только что
— Поглотила! — воскликнула Мюриэл. — Надо было поглотить весь пузырек! Не могу я сидеть спокойно, когда Билли таращится на мою грудь!
— Билли не интересуют груди, Мюриэл! — заорала моя мама. (Это была неправда, как мы с вами знаем, — просто меня не интересовала грудь Мюриэл.)
— Я просто играю — вы не забыли? — сказал я тете Мюриэл и маме.
В самом конце пьесы я убегаю ловить такси. Альма остается в одиночестве. Она «медленно поворачивается лицом к залу и все стоит с поднятой рукой — жест изумления и неотвратимости, — пока не опускается занавес».
Я понятия не имел, как выкрутится Мюриэл — «жест изумления» был далеко за пределами ее возможностей. А вот что касается «неотвратимости» — тут у меня сомнений не было, неотвратимость она могла изобразить.
— Давайте перепробуем разок, — умолял нас Нильс Боркман. (Когда наш режиссер уставал, грамматика иногда его подводила.)
— Давайте попробуем еще разок, — поддержал его дедушка Гарри, хотя миссис Уайнмиллер и не появляется в этой последней сцене. (В парке сгущаются сумерки; на сцене остаются только Альма и молодой коммивояжер.)
— Билли, веди себя прилично, — сказала мне мама.
— Последний раз, — сказал я, улыбнувшись так мило, как только мог — и маме, и тете Мюриэл.
— Вода… очень холодная, — начала Мюриэл.
— Вы что-то сказали? — обратился я к ее груди — «живо», как и указано в ремарке.
«Актеры Ферст-Систер» давали премьеру Теннесси Уильямса в нашем маленьком театре примерно через неделю после моего выпуска из Фейворит-Ривер. Ученики академии никогда не ходили на спектакли любительского театра; поэтому было неважно, что все обитатели интерната, в том числе Киттредж и Аткинс, разъехались по домам.
Все представление, до двенадцатой и последней сцены, я просидел за кулисами. Меня больше не волновал неодобрительный взгляд мамы на дедушку Гарри в образе женщины; я уже узнал об этом все, что хотел. Миссис Уайнмиллер «была в детстве избалованной, эгоистичной девчонкой и сохранила нелепую ребячливость и в зрелые годы, прячась за нее и оправдывая ею свою полнейшую безответственность. Знакомым жена мистера Уайнмиллера известна как его „крест“».
Мне и маме было очевидно, что свой образ вздорной миссис Уайнмиллер дед срисовал с бабушки Виктории, показав, каким «крестом» она была для него. (От самой бабушки это тоже не укрылось; она сидела в первом ряду, как обухом по голове ударенная, пока Гарри потешал зрителей своим фиглярством.)