Сильно все это его занимало. И, видимо, недаром. Очутившись на фронте, парень показал себя. Как барсуков, вылущивал из воронежских лесов пришельцев в мышастых шинелях. Терпеливо, тщательно выбирал из засад живые мишени. Бедолага, он тоже не миновал колючей проволоки лагеря. Лишь на какой-то миг увидел его издали Богдан в Белгородском лагере, когда выстраивали одну из партий к отправке. Понурившийся, стоял Хомичок в хвосте колонны, оборванный, без пилотки, однако улыбнулся своему сержанту еще издали измученной улыбкой. «Где ж это мы? — словно бы спрашивал.— Как это случилось? Ведь мы же их так колошматили...» Колонну погнали, и сибирячок, уходя, грустно помахал на прощанье рукой...
Стоя тогда на том уральском кряже, ни о чем подобном они еще и подумать не могли. Сквозь метель зимних циклонов, сквозь пляску снегов стремительно грохотали на запад эшелоны, пока однажды поздней ночью вновь не прозвучала команда:
— Подымайсь!
По тревоге выскакивали из вагонов: станция какая-то, огни фонарей тускло мерцают в метели, а перед вагонами прямо на снегу — вороха новенького, слежавшегося на складах обмундирования. Летнее.
— Переодеваться! Нагрелись в полушубках! Получай весеннее!
В снежной круговерти завихрился уже людской живой водоворот. Прочь летят кожухи, валенки, шапки и подшлемники, штаны ватные швыряют В снег — остаются батальоны в одном лишь казенном белье, пританцовывая, суетятся возле ворохов нового, только со склада, расхватывают из щедрых старшинских рук шинели и кирзу, тяжелые ботинки и обмотки, путаются, спорят, примеряют: у того рукава короткие, у того длинные, тому два левых попало, тому два правых...
Интенданты в этой кутерьме властно распоряжаются, покрикивают:
— Не привередничай! Тут не военторг! Бери, какие дают! До Берлина хватит!
Решетняк топчется босой в снегу, стучит зубами, снег тает на теле, но улыбка не сходит с лица: выдают легкое, — значит, на юг! Туда, где весна, где Украина!
Мечутся в метели белые фигуры, всюду гомон, перекличка, веселые возгласы:
— Прощайте, пимы!
— Хватай скорее, не то в подштанниках останешься!
Было что-то буйное, дерзкое, неодолимо-бесстрашное в этом переодевании на снегу, средь разгулявшейся метели. Сколько охватишь глазом, вся огромная узловая клокочет возбужденным людом, вдоль вагонов — толпы, гомон, — дивизия обновляется, принимает весенний вид! В белых сугробах, в одном исподнем солдатские фигуры то исчезают, то появляются, земля и небо слились в метельном шабаше, и, кажется, вся планета уже населена только этими существами в белом, — всюду они безудержно скачут в воздухе, приплясывают, будто какие-то легкие, бестелесные духи войны...
Оттуда, из метельной свистопляски, попали прямо в мартовский каламут, в болота войны. Через леса идут. Через трясину весенней распутицы. Через руины темного разрушенного города.
— Где мы?
— Говорят, Воронеж.
— Был Воронеж...
— Был и будет Воронеж!
И снова грязь, расхлябанные поля, спины, согнутые под тяжестью пулеметов и бронебоек. Лес. Черный лес полон грозного шума, и черное небо из-за леса с отблесками пожарищ на тучах, с фронтовой багряностью, делающей темноту еще более глубокой и мрачной. Все пройдете: и леса черные, и леса дневные, что потом покроются первой зеленью. Втиснувшись где-то на опушке в окоп, услышите кукованье кукушки. «Ку-ку, ку-ку» — гулкими каплями будет падать в зеленые чащи, заполненные настороженными войсками. И каждый звук ее весенний будет там сильнее орудийного выстрела.
А однажды на рассвете, когда овраг, служивший вам нейтральной полосой, налился туманом, увидели: внизу на заминированном поле лошадь пасется. Шаг за шагом переступает в траве, а из окопов все на нее смотрят.
— Пельмени ходят.
— Не пельмени, а Лыска.
— Троянский конь!
Совершенно спокойно, безбоязненно вела себя эта ничейная кляча, неведомо откуда приковылявшая на заминированное поле, на свое смертельное пастбище... В сумерках рассвета сквозь серебристый туман с графической четкостью выделялся ее силуэт. Откуда взялось оно, это странное существо, как выжило средь артиллерийских ураганов, чтобы забрести сюда и безбоязненно пастись? Каждый миг лошадь могла исчезнуть в пламени, в грохоте минного взрыва. Видели лошадь, безусловно, и с той стороны, но тоже почему-то не стреляли, молча выслеживали ее, похожую на тень. Невидаль, мистика, чертовщина какая-то: там, где вроде бы каждый сантиметр земли начинен спрессованным огнем и смертью, прихрамывая, спокойно продвигается шаг за шагом и вопреки всему не гибнет — нагнулась, мирно щиплет средь минных проволочек свежую, сочную траву...
— Фойер!
— Огонь!
В буйном гротеске встает это утро, когда железным смерчем насквозь пробивало, крошило лес, и содранная кора сыпалась на ваши каски, и зеленые сбитые ветви устилали вам, может быть, последнюю дорогу.
Ярко зеленеет перед глазами дно ничейного безжизненного оврага, бойцы, маскируясь, бледнеют бесстрашной бледностью напряжения, уже мы не дышим, и с чем-то прощаемся, и страха не чувствуем перед тем, что надвигается, ибо это надвигалось — а т а к а. Так бы и дать титром через весь экран: