— Знаешь, Хомичок, на что нужно больше всего внимания обращать, когда винтовку чистишь?
— На затвор?
— Нет, на номер...
— Почему на номер?
— Чтобы соседскую невзначай не почистил!
Привязался к ним Хомичок после этого случая с медвежатиной. Только расположатся на нарах, уже он под боком у Колосовского, расспрашивает, одолеваемый любопытством:
— Товарищ сержант, а в разведку вы ходили? А «языка» брали?
Ночные вылазки более всего не давали ему покоя. Ему, кажется, и война представлялась главным образом как дело ночное, как игра, как азартный промысел в сплошной бесконечной темноте.
Колосовскому и Решетняку было чем поделиться с хлопцем... Фронтовые ночи, о, как знакомы были им обоим! Ночи по-звериному вкрадчивых шагов, наэлектризованных нервов, недоброго шепота, ночи коварства, коротких ударов, предсмертных агоний...
Ночи зла.
— Не было бы этих ночей, если бы враг не полез... Навязал все это нам. А пробудить ненависть легче, чем остановить...
Слушал, притаившись, Хомичок. Подросток почти, полудитя... И ты обучал его науке убивать. Современнейшей из наук...
Однажды после особенно трудных занятий, когда пришлось Колосовскому оттирать пальцы на ногах снегом, спросил его вечером Решетняк:
— Наверное, жалеешь, что не остался при госпитале? Тебе же комиссар предлагал остаться на культработе... Там бы для тебя и война закончилась...
Богдан как будто бы даже обиделся на это:
— Девчата-медсестры на фронт просятся, а я чтобы раненым анекдоты в тылу рассказывал? Мало еще ты меня знаешь, друг... Я ведь страшно самолюбивый. И честолюбивый, как сто чертей!
После отбоя они позволяли себе витать в облаках воспоминаний, пытались предугадать свой завтрашний день...
— Куда же нас отправят? — размышлял на нарах Решетняк. — Вот если бы на юг... Хотя бы еще разок увидеть, как терн цветет...
Неужели это начинаются галлюцинации?
Лежишь под стеной тюрьмы, зной полыхает, прожаривает насквозь эти человеческие скелеты, а лишь глаза прикроешь — уже белая-белая в снегах земля. Глотать бы этот снег, свежий, морозный. Голову бы погрузить в него, остудить жар...
Часто здесь вспоминаешь побратимов. Лишенный всех прав, которые за человеком признавались испокон веков, ты сохранил только это — право на воспоминание, на творчество воображения...
Океан чистоты и сияния. Мощь и раздолье планеты — Сибирь, ясная, белоснежная. И средь этих белоснежных просторов эшелоны летят — один за другим на фронт! Под открытые семафоры грохочет эшелонами только что сформированная Сибирская дивизия, и где-то там, среди людей в кожухах, ты.
Под вечер разыгралась вьюга, небо ослепло,, всюду бурлят взбаламученные снега. Останавливается эшелон, а рельсы еще поют, звенят на морозе. Возле железной дороги на кряже, на одном из отрогов Уральских гор, столб с надписью: «АЗИЯ — ЕВРОПА».
Веселыми толпами, по-медвежьи неуклюжие, в валенках, в жестких полушубках, бойцы высыпают из вагонов, поглядывают вперед: почему стоим? Колея занесена или за столб зацепились? Борются, играют в снежки, хотя снег не лепится, — сухой, рассыпается, как песок.
Вечер наступал, и низким было небо. Колосовский с Решетняком стояли, смотрели, как ветер наметает снег возле столба, как растет постепенно холмик-сугроб, похожий на огромную компасную стрелку, повернутую острием... неведомо куда. Обоим хотелось знать: куда? С гор свистит, метет, однако зима не пугала, сильным чувствовал себя Колосовский тогда, готов был схватиться врукопашную хоть и с собственной судьбой. Обгорел на сибирских морозах, темно-вишневый загар появился на щеках. Глаза, глубокие и горячие, снова читают эту надпись: «АЗИЯ — ЕВРОПА»... Межевой знак планеты, знак великого рубежа. Отсюда, с перевала, эшелон твой, кажется, еще стремительнее помчится вперед, и вскоре ты снова будешь в бою утверждать себя, свою и отцову честь...
Группа бойцов подошла, окружила столб. Большинство из них впервые переступало порог в Европу. Хомичок, весельчак, шутник, раскорячился, валенки разъехались в снегу:
— Одна нога в Азии, другая в Европе!
Кого-то, в одной гимнастерке, товарищи ведут в вагон под руки, заслоняя собой, чтобы не попался на глаза командирам, а он, захмелевший, пробует высвободиться, куражится:
— Не хочу в Европу! Я азиат!
И не поймешь: шутит он или всерьез.
— В Европе хоть постреляем, — бодрится Хомичок, — по живым мишеням!..
Когда снова застучали колеса вагонов, Хомичок оказался на нарах рядом с Колосовским и опять принялся расспрашивать о разведке да о «языках».