Медвежий Угол щедро завален снеговьём – только черные трубы торчат, дымятся, как пеньки на пожарище. Около посадочной площадки – старая высокая сосна. Когда Мастаков приземлился и заглушил мотор – услышал за спиною скрежет. Сосна, перегруженная снежным свинцом, затрещала – разодралась пополам, обнажая пахучее свежее мясо в желтоватых прожилках. А неподалеку от дерева играл мальчишка. Увидев самолет, он побежал навстречу. И сосна обрушилась – прямо на то место, где только что стоял мальчуган…
– Спасли! Ей-богу, спасли парнишку! – позднее говорил ему представитель здешней власти.
– Это не я спаситель. Это – самолёт! – Мастаков потрепал мальца за красное ухо. – Вырастешь, кем будешь-то?
– Летчиком.
– Ясное дело! – ревниво сказал представитель власти, Иван Евстахьевич Морозов, крупный мужчина с бородавчатым носом, с губами толщиной в два пальца. (За неприглядной внешностью скрывалось душевное тепло и обаяние.)
В Медвежьем Углу, на единственной улочке тихо, светло, первозданно. Медведей летчик там не увидел, а вот другого какого-то пробежавшего зверька приметил неподалеку между домами. Белый-белый, почти незаметный, только черный хвостик мелькает на снегу.
– Кто это?
– Горностай… Раньше его тут было море. В крае в тридцатые годы заготавливали до ста тысяч шкурок. Теперь заготовки снизились до десятка тысяч.
– А почему так сильно уменьшились?
– Много причин. Я здесь родился, – рассказывал Иван Евстахьевич. – Так на моем веку уже горностай стал вытесняться соболем. Это, во-первых. Ну, а потом… уменьшилось промысловое значение. Сегодня он считается второстепенным пушным видом.
В Медвежьем Углу летчик сделал все, что нужно по выборной компании, травяного таежного чаю на дорожку попил и обратно засобирался.
– Там пассажирка просится, – поцарапав бородавку на носу, сказал Морозов. – Возьмете?
– Если красивая, так что не взять? – пошутил Абросим.
– У нас тут все пригожие, – не без гордости прошлепал толстыми губами представитель власти. – В красивом месте и человек красивый уродится.
Мастаков улыбнулся, думая: «Ты хоть разочек в зеркало-то на себя смотрел? Горностаи, может, потому и разбежались, что увидели такую страхолюдину!»
Возле самолета стояла черноглазая девушка, Снежана. Лицо открытое, улыбчивое. На щеках – чуть заметной коноплей – золотистые конопушки. Над верхней губою волоски темной выпушкой. Снежана глазами караулила мальчишку. Он играл неподалеку, изображал охотника. Подкрадываясь к заснеженной рябине, снежками стрелял по клестам, клевавшим остатки ягод.
– Вы не одна летите? – догадался Абросим.
– Да, с мальчиком.
– С этим? С моим крестником?
– Ой, не говорите… – Снежана вздохнула. – У меня аж сердце оборвалось, когда увидела упавшую сосну… Вы нас возьмете? Место есть?
– Да место-то найдется, только это… Ребенка лучше не брать.
Снежана удивленно вскинула черные глаза.
– Почему?
– Вы меня поймите правильно, – заговорил он туманно. – Есть определенные сложности с машиной… Лучше будет, если вы сына оставите.
Снежана поправила:
– Это племянник.
– Неважно! – машинально сказал летчик и смутился. Подспудно ему было важно: сын это или не сын.
На борт погрузили какие-то ящики и сто двадцать килограмм оленины.
Черноглазая незнакомка согласилась лететь одна. Долго думать не приходилось: следующий попутный борт неизвестно когда с неба свалится. Снежана подозвала племянника, что-то сказала, и мальчуган беззаботно почесал по заснеженной улочке в сторону дома.
Взлетая, Мастаков поймал себя на ощущении, что в Медвежьем углу нужно было ему выполнить еще какое-то поручение. (В кабине лежала коробка – забыл передать.) Но мысли его целиком поглотил самолет, работа двигателя на форсаже…
«Вроде нормально?»
Прислушиваясь к мотору, он невольно думал о Снежане. Красивая.
Морозный день на высоте жизнерадостно сиял открытым солнцем – облака остались под крылом. Зимняя тайга, забитая сугробами, жила своею потаенной жизнью. Следы росомахи цепью растянулись через поляну. У берега, на льду, кострищем краснело место недавнего волчьего пиршества; видать, сохатый провалился в наледь, порезал ноги и стал легкой добычей. Притоки, запаянные льдом, кое-где дышали ртами родников, – парок лохматился, белым пухом укрывал ближайшие кусты. Лыжня охотника располосовала, примяла снег – оловянным ручейком утекала в чернолесье, огибала утесы, «елочкой» да «лесенкой» рисовалась у подножья сопки; пропадала в ложбинке, выныривала и наискосок перепиливала Енисей, заваленный застругами. Оленье стадо горохом раскатилось на речной поляне. Среди снежной белизны темнели копаницы – лунки, выбитые копытом. Из лунок, будто из чашек, олени теребили корм. Вожак, поднимая рогатую башку, настороженно глазел в небеса, но едва ли видел самолет: у оленя зрение плохое, он больше полагается на свое чутье. На берегу завиднелось стойбище в три чума. Будто на картине. Дымки прорастали в небо голубыми стебельками. Кругом покой, безлюдье. Или, как раньше говорили, – безмирье.
Полет был нормальный, зря Мастаков беспокоился по поводу оборотов: «сто вперед – сто назад».