Первое время Дед-Борей действительно терялся в просторной мастерской, как в заповедном сказочном лесу, в котором было много всяких интересных, удивительных вещей и предметов, плохо вязавшихся друг с другом. Это были настолько разные, настолько разномастные вещи и предметы, что если бы они умели разговаривать, на устах у всех у них был бы один вопрос: «А ты чего здесь делаешь? А ты? А ты?» Так, например, по-соседству с вольтеровским креслом могла стоять простая деревянная лавка. А рядом с хрустальным прямым подсвечником – кривая керосиновая лампа, стекло в которой треснуло и слегка задымлено. Поначалу Дед-Борей путался в этом «базаре», не сразу мог найти то, что нужно, а потом пообвыкся.
Возле груды новых загрунтованных холстов лежал потёртый старенький рюкзак Деда-Борея. (Привык и не хотел менять рюкзак на чемодан). Покопавшись в тёмном чреве рюкзака, Северьяныч вытащил странный свой подарок.
– Вчера постеснялся. Кха-кха… – смущённо заговорил он. – Народу много, вдруг не поймут…
– А что это? – Художник стал присматриваться. – Что за корыто?
– Корыто! – передразнил Дед-Борей. – Как бы не так! – В руках у него оказался допотопный лоток – старательский лоток для промывки золотоносного песка. – В молодости, – задумчиво заговорил он, – Север представлялся мне огромным старательским лотком, через который просеивается пустая человеческая порода. Север себе оставляет только самое лучшее, настоящее, то, что сверкает силой, удалью и крепким, дерзким духом. Так думалось, верилось в это… – Дед-Борей вздохнул. – Я очень рад, сынок… Я счастлив, что ты не оказался пустой породой! Давай, старайся дальше! Давай, чтобы ты был, как вот это… Кха-кха… – Дед-Борей смутился и чего-то не договорил.
Художник удивленно вскинул седоватые кисточки бровей, но промолчал, глядя на дряхлый подарок. «Ну, батя! – промелькнуло в голове. – Совсем уже…»
В лотке лежали грязные какие-то камешки.
– Благодарствую! – сдержанно сказал юбиляр, передавая лоток старшему сыну. – Колька! Иди на прииски, ищи золотую долю!
И снова сидели они за дружным семейным столом. Душевно сидели. Художник похмелился рюмкой лёгкого винца – поправил «хромую» голову. И Дед-Борей, повинуясь какому-то внутреннему порыву, тоже вдруг винишка пригубил. Лицо порозовело. В глазах блеснуло молодое небо и Северьяныч неожиданно «пригрозил», что вот сейчас – нервных просим удалиться! – он почитает свои стихи.
– Вчера я постеснялся, народу много, а теперь все свои…
«Хорошо, что ты вчера это корыто не подарил, вот было бы смеху!» – промелькнуло в голове у сына.
Потирая виски, он удивился:
– И давно ты пишешь, батя?
– С молодости.
– Печатался?
– Да ты что? Боже избавь… Баловство. Это так, для себя. Да я никогда их и не записывал. Что помню, то и ладно.
Колька, старший сын, вернулся с промывочным лотком.
– Ну, как успехи? – Усмехнулся отец. – Много намыл?
– Маленечко.
– Показывай.
– Да вот…
У художника глаза на лоб полезли. В лотке – среди мокрых камешков – сиял умытый самородок с голубиное яйцо. Тиморея Антоновича аж морозом продрало. А потом – когда он понял фокус – слеза умиленья прошибла. Он обнял отца и неуклюже поцеловал. Закурил, вытирая глаза, подошёл к горящему камину и отвернулся, чтобы спрятать растроганное лицо. Присел на корточки, полено взял и долго вертел в руках, рассматривал рисунок – фактуру дерева, оплаканную красновато-тёмной тягучей слезой. Широко швырнув окурок в красный зев камина, художник признался:
– Ну, батя! Ты срезал меня! Я ведь подумал, прости, Господи… Ну, ладно!.. Ребятишкам на молочишко… – Тиморей Антонович положил самородок в хрустальную вазу. – Ты же грозился стихи почитать?
– За милую душу! Это мой последний стих…
– Почему последний? Ещё напишешь.
– Ну, когда это будет ещё… А пока вот этот вот – последний.
– Хорошо. Только ты не спеши…
– А чего?
– Ну, сейчас, погоди… – Художник незаметно подозвал старшего сына, что-то шепнул на ухо. Колька согласно кивнул русою головой, и они – быстро и коротко – улыбнулись друг другу как заговорщики.
Мальчик незаметно поставил микрофон рядом с дедом и на пленке остался голос: взволнованный, трепетный, с характерной хрипотцой, с таким нажимом на букву «р», что она – одна – р-р-р-р-р-раскатывалась многоголосым эхом: